Сон в начале тумана
Шрифт:
— Простите, — еще раз пробормотал Амундсен. — Я никак не хотел вас ни обидеть, ни оскорбить… Я только хотел напомнить вам, что у всякого цивилизованного человека есть долг перед человечеством. Есть расовые предрассудки и узкий взгляд на вещи и явления. Для разоблачения мерзких измышлений насчет неполноценности малых народов ваши свидетельства были бы необычайно ценны… И потом вспомните: все цивилизованные люди, которые по тем или иным причинам попадали в сходное с вашим положение, считали своей обязанностью написать об этом. Ну если не научный трактат, то хотя бы живые наблюдения и какие-то мысли. Да и не может быть, чтобы вы не вели дневника!
При упоминании о дневнике Джону стало вдруг так стыдно, будто его уличили в чем-то непристойном. Он опустил глаза и виновато признался:
— Уже много времени я не притрагивался к бумаге.
— И напрасно, — мягко заметил Амундсен. — Я бы мог пристроить ваши сочинения в приличном издательстве. Я уже не говорю о чести и гонораре. Взгляните шире. Вашими записками заинтересуются такие высокие международные организации, как, например, предполагаемая Лига Наций. Может быть, удалось бы добиться международного закона, охраняющего северные народности, их культуру и собственный уклад жизни…
— Точно так же, как создаются заповедники для редких животных или… Да за примерами ходить далеко не надо — индейцы в Канаде и Соединенных Штатах!
— Да, но я говорю не к тому, чтобы повторять прошлые ошибки, а предотвратить будущие! — раздраженно возразил Амундсен. — Не забывайте, что большевистская власть находится совсем рядом с вами — в Анадыре и Уэлене!
— Почему все предостерегают меня, а не Орво, Ильмоча или Тнарата? — с болью в голосе воскликнул Джон.
Кто-то поскребся в тонкую дощатую дверку. Джон открыл дверь и увидел Пыльмау. Она глазами звала мужа.
— Извините, — Джон вышел в чоттагин, прикрыв за собой дверь в каморку, в которой остался великий путешественник. — Что случилось? — спросил Джон.
— Ильмоч приехал.
— Не хочу я с ним разговаривать! — отмахнулся Джон.
— Но он хочет сказать что-то очень важное. Он был близко от Анадыря, — Пыльмау смотрела на мужа умоляюще.
Подчинившись взгляду, Джон нехотя спросил:
— Ну хорошо, где он?
— В пологе, чай пьет, — ответила Пыльмау и с готовностью приподняла меховую занавесь.
Ильмоч сидел в одной набедренной повязке и шумно тянул с края блюдца горячий чай. Он держал журнал и с любопытством рассматривал картинки.
— Давно я не видел своего друга! — подобострастно произнес Ильмоч. — Привез я тебе подарки разные — пыжика на зимнюю одежду, оленьего мяса… Слышал, приехал к тебе капитан со вмерзшего корабля. Капитаны — они любят оленину…
Джон уселся напротив непрошеного гостя и взял в руки чашку с чаем. Неуютно ему стало в собственной яранге: редко выпадали дни, когда семья вольготно располагалась в пологе, всегда гости, приезжие…
Ильмоч повздыхал, почмокал губами, сделал пристойные намеки, но, убедившись, что у Джона спиртного нет, начал:
— Привез я тебе новость про страшное кровавое побоище в Анадыре. Прошлой зимой там стала новая власть — Ревком называется. Самая голытьба там верховодила. Даже чуванец Куркутский пристроился к ним. У самого ни оленя, ни ружьишка, ни сетенки, а тоже — во власть захотел! Прихватили новые начальники все продовольственные склады и давай раздавать товары всяким проходимцам, тем, кто прокормить себя не мог и от этого бедняком прозывался. Властвовал этот Ревком не только в Анадыре. На собаках поехали гонцы в Марково, в Усть-Белую. Как приезжали, так и начинали сулить новую жизнь — власть бедных. Грозились отобрать оленей у тех, у кого большие стада. Находились такие, которые слушали и выбирали новую жизнь, а во главе селений самых оборванцев ставили…
Ильмоч зачесался, стараясь достать короткой рукой середину спины. Он долго кряхтел, пока ему на помощь не подоспел Яко. Мальчик поскреб худую, с выпирающими позвонками спину оленевода, исполнив долг почтения к старшему.
— Ну, а голодраным бездельникам делать все равно нечего. Обрадовались, горланить научились и давай рассуждать про новую власть да руки в чужие склады запускать. В Маркове почтенного купца Малькова без штанов оставили, так тот ходил и выпрашивал себе хоть какие…
Ильмоч подставил чашку, и Джон машинально наполнил ее.
— Говорили ревкомовские много и складно. Подвесили лоскут на доме уездного правления, а к стене треневского дома каждый день клеили белые листы, испещренные словесными значками… А этот самый чуванец-хвастун Куркутский прикидывался, что разумеет значки.
— А что же дальше было? — в нетерпении спросил Джон.
— Да ты слушай! — спокойно ответил Ильмоч. — Тех, кто был заточен в сумеречный дом, понемногу выпустили, велели работать, а кое-кого послали на другой берег лимана, где угольные копи… Так все бы и обошлось, если бы не вечная охота белого человека властвовать. Те, кого свергли, собрались и обложили дом, в котором снова на разговоры собрались ревкомовские. Там их и похватали.
— Значит, Анадырь вернулся к старой власти? — спросил Джон.
— Слушай, — спокойно и наставительно сказал Ильмоч. — Тех, которых похватали, затем постреляли на льду анадырской речки Казачки. Целились в них, будто в зверей — страх было глядеть, говорят… А на тех, кто ездил в другие селения, устроили засаду и тоже постреляли…
Ильмоч допил чашку, вынул из-за щеки кусочек пожелтевшего сахару и аккуратно положил на край блюдца.
— А крови-то пролилось! — вздохнул он.
— Выходит, в Анадырь вернулась старая власть? — переспросил Джон.
— Да нет, снова взяли верх большевики, — ответил Ильмоч. — На большом пароходе теперь приехали другие, похватали тех, кто не успел удрать в Америку, снова повесили красную тряпицу, а расстрелянных похоронили по русскому обычаю в ящике, а над ними поставили не кресты, а столбики с красной звездой. И стреляли вверх три раза.
— А что же народ говорит? — встревоженно спросил Джон.
Ильмоч широко зевнул, обнажив стертые, чуть желтоватые, но еще крепкие зубы.
— А народ ничего не говорит. Оленные откочевали подальше от Анадыря. Анадыровским теперь долго не видеть оленьего мяса. Пусть жрут свою тухлую кету!