Сопротивление большевизму 1917 — 1918 гг.
Шрифт:
Там, по свидетельству Ф. П. Ф. — швейцарца, проживающего в данное время в Берне, а в то время находившегося в Ярославле, — полковника Перхурова судили и, после его отказа перейти на службу к советской власти, расстреляли.
Приведенные мною данные, основанные на показаниях двух швейцарцев (В. А. Даватц, так же как и погибший профессор В. Х. Даватц, швейцарского происхождения и, вернувшись на родину, восстановил свое гражданство) не согласуются как с содержанием отчета о докладе полковника А. Р. Милевского, так и с поправкой полковника Томсена, приведенной в № 335 «Часового».
Представьте
238
Сидоров Дмитрий Алексеевич, р. около 1895 г. Подпоручик. В 1918 г. член Московской «Военной лиги». Летом 1918 г. содержался в Бутырской тюрьме в Москве. Во ВСЮР и Русской Армии в редакции газеты «Русский Терем» до эвакуации Крыма. Поручик. Эвакуирован из Ялты на корабле «Корвин». Умер в эмиграции.
239
Впервые опубликовано в виде брошюры под названием «Организованные расстрелы общественных деятелей в московской Бутырской тюрьме». Из материалов и под редакцией военного корреспондента ф. Купчинского. Б. м., б. г. с подзаголовком: «Рассказ спасшеюся от расстрела подпоручика Д. А. Сидорова». В примечании указано, что этот документ в печатной форме был передан Антонине Георгиевне Сидоровой протоиереем Владимиром Неклюдовым. После кончины Антонины Сидоровой он попал к родной сестре автора, поэтессе Зинаиде Ковалевской, которая и решила его опубликовать.
Называлось это учреждение Всероссийской чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией, саботажем и пр. и пр.
Большинство заключенных клетки составляли так называемые «контрреволюционеры». В числе отъявленных «контрреволюционеров» находился и я, Дмитрий Алексеевич Сидоров, злосчастный российский подпоручик, 23–летний юноша, с еще неустановившимся мировоззрением, но с одним горячим желанием — спасти бездарную, заплеванную Россию. Все преступление подпоручика заключалось в найденной при обыске у профессора Иловайского, [240] 80–летнего старца, его визитной карточки, и в участии в Корниловской Московской «Военной лиге». Со мной разделяли компанию профессор Алексей Иванович Соболевский, старик Нейдгардт и приват–доцент Назаревский. Все мы сидели покорно на нарах. Розовенький старичок профессор рассказывал, как арестовали его друга профессора Дмитрия Ивановича Иловайского.
240
Речь идет о выдающемся русском историке Д. И. Иловайском (1832 — 1920).
«Приезжают, конечно, матросы.
— Ты профессор Иловайский?
Профессор встает: худенькая фигура, сам лысый. Матросы улыбаются:
— Сколько лет?
— Восемьдесят.
— Давай вина! Телефон есть? Мы арестовать профессора не можем, он очень жидкий, не довезем.
Разыскав вино, власти удаляются. Профессор стал читать, я спать. И снова стук в дверь. Входят люди, перепоясанные пулеметными лентами. «Вставай!» Оказывается, матросы за неисполнение приказа уже арестованы сами. Теперь приехали латыши. Этим все равно. Латыши нас арестовали и привели в камеру, когда тусклый рассвет уже начинал бросать слабые солнечные лучи на решетки. Рядом с нами на нарах раздавался женский хохот, стояла ругань: здесь же в камере оказались бандиты знаменитой шайки Адамского, проститутки, сутенеры, здесь же был человек–вампир, несомненно ненормальный субъект, убивший трех женщин и перекусивший им потом глотки, взломщик Зезюка… У окна сонные, равнодушные, с розовыми лицами — латыши.
Режим царил суровый. В дверях был поставлен пулемет, предупредительно направленный
— Думал ли я, — говорил, улыбаясь, приват–доцент Назаревский, — что доживу до такого почета, когда даже до известного места меня будут сопровождать два красногвардейца?»
Революционное правосудие совершалось очень медленно. Я думаю, что виною этой медлительности была, пожалуй, не техническая неподготовленность чрезвычайки, а совсем другое. Здесь, за столами следователей рядом с полуграмотным Петерсом, у которого на папках красовались надписи «входячие» и «выходячие», сидели интеллигенты Роттенберг (окончивший университет рижский еврей), Кикодзе (бывший офицер, студент), Гальперштейн (студент), Вергилесов (бывший ночной выпускающий газету) и др. — все неглупые люди. Так что медленность эта (многих держали без допроса 3 — 5 месяцев) была только плодом той дьявольски утонченной системы свирепой жестокости, творцом которой был сам председатель Чрезвычайной комиссии Дзержинский, человек исключительно зверской, трусливой души.
— Не торопитесь, не торопитесь, — говорил он при мне следователям, — может, всплывут еще какие-нибудь маленькие подробности.
Человека запирали, как кролика на убой, в Чрезвычайку или Бутырку, а около плачущей жены, матери и сестры уже вьюном вились всякие «гороховые пальто».
Сам Дзержинский был молчалив и несловоохотлив. Высокий, худой, с серыми бегающими глазами мышиного цвета. Отвечал односложно и кратко. На вопрос Щегловитого, [241] за что его будут судить, он отвечал: «За то, что вы были царским министром». Правому эсеру Дистлеру на такой же вопрос он бросил: «Достаточно уж одного того, что вы социалист–революционер», — и обоим подписал смертные приговоры.
241
Щегловитов Иван Григорьевич (1861 — 1918), был министром юстиции и председателем Государственного совета России.
Подписывал он их десятки в день, между стаканами чаю, всегда угрюмо хмурясь, сопя носом и озираясь по сторонам испуганными глазами. Говорили многие, что он был сумасшедший. Не знаю, верно ли это, но, во всяком случае, был он садистом, трусом, самой заурядной личностью, озлобленной от десятилетнего «сидения» за решеткой при Николае II. Сперва был он приговорен к бессрочной каторге, но потом «выслужился» доносами, как передавал сидевший с ним максималист Камышев, и срок ему был сокращен до 10 лет.
Важнейших «преступников» он допрашивал лично. Подпоручика Романовича, находящегося сейчас в Сибирском стрелковом батальоне Южной армии, он допрашивал так: водил заряженным маузерам около головы, стрелял из пулемета мимо него…
Особенным зверством, кроме Дзержинского, отличался следователь Роттенберг, сделавший бритвой три надреза на груди Романовича: резал бритвой и капал одеколон. Увы, это был не единичный пример пытки безоружного человека. «Недурен» был заведующий 2–м контрреволюционным отделом Лацис: в подтяжках поверх голубой рубахи, задравши ноги к потолку, он лежал на кровати. Приходили просительницы, большей частью дамы или старики, ибо мужчине ходить сюда опасно: княгини Гагарины, Оболенские, баронессы…
— Расстрелян, — холодно говорил он, ничего не слушая.
— Да нет же, я видела его сейчас, — рыдала женщина.
— Ну будет расстрелян…
Этот же Лацис поместил в «Известиях Совета рабочих депутатов» свою статью «Законы гражданской войны», в которой доказывал, что раненых нужно добивать, ибо «таковы законы не империалистической войны». Я знал хорошо, что представляли собой Лацис, Дзержинский и Роттенберг, и пощады не ждал. Доцента Назаревского уже допросили. Удостоился и я такой чести.
— Вы Сидоров? — Да.
— Бывший офицер? — Да.
Следователь Кикодзе сделал официальное холодное лицо. (Было Кикодзе лет девятнадцать и, видимо, работа следователя ужасно его занимала.)
— Вы скрываете от рабоче–крестьянской власти организацию контрреволюционного заговора?
— Ей–богу же нет.
Смотрел я в окно и думал, что все уже решено — достаточно тою, что я бывший офицер, вполне достаточно для их «революционных величеств» Откуда-то из коридора доносился хриплый голос Дзержинского: «Расстрелять! Расстрелять! Чтоб спокойно можно было ложиться спать».