Сорок дней Муса-Дага
Шрифт:
Уже на следующий день после поражения каймакам Антакье разослал чиновников и не столь далекие от Муса-дага районы с преобладающим арабским населением. Там посланцы каймакама объявили, что самая плодородная часть Сирии между Суэдией и Рас-эль-Ханзиром, с ее виноградниками и фруктовыми садами, шелководством и пчеловодством, богатыми водными источниками и лесами, со всеми усадьбами и домами, будет безвозмездно распределена среди тех, кто не позднее, чем через два дня, явится в армянскую долину. Мюдиры не без коварства намекнули, что при разделе земель старательным арабским крестьянам отдадут предпочтение перед турками.
Оттого-то и возникло это неожиданное переселение народов. Каймакам не преминул явиться лично и остался в Йогонолуке присмотреть за
Через каких-нибудь двое суток деревни были заселены столь же густо, как до Исхода. Неожиданно разбогатевшие арабы и турки спешили брататься. В жизни они не видели таких просторных усадеб! Жить в них и то было жаль! Все церкви тотчас превратили в мечети, и в первый же вечер муллы совершили моление. Они благодарили бога за новые прекрасные дома и земли. Одно омрачало их радость — наглые и грязные свиньи христиане там, на горе! Долг каждого правоверного уничтожить их! Ибо только тогда можно будет благочестиво пользоваться всеми богатствами.
Мужчины выходили из мечети, сверкая глазами. Они горели желанием скорее избавиться от ограбленных хозяев домов, дабы утихло не то чтобы очень сильное, но все же неприятное чувство в их вполне добрых крестьянских душах.
Угрюмо, но и равнодушно наблюдали защитники Муса-дага гибель своей родины.
Что сталось со временем? Сколько безмерной вечности нужно дню, чтобы доползти до ночи? И до чего же быстроног день рядом с ночью-улиткой! И где Жюльетта? Давно она живет в этой палатке? А в доме она разве когда-нибудь жила? И была ль она когда-нибудь в Европе? Да и кто такая эта Жюльетта? Нет, это не она, что пленницей живет здесь средь горного народа! Не она, проснувшись поутру, дивится: куда это я попала?
С кровати соскользнула белая усталая женщина, ступила на ковер, накинула на себя халат и села на маленький складной стульчик перед зеркалом. Ради чего? Ради того, чтобы посмотреть на землистое и все же обожженное солнцем лицо. Зачем? Разве это лицо с такими тусклыми глазами, загорелой кожей, сухими волосами может привлечь молодого мужчину?
С некоторых пор Жюльетта отпускает своих девушек спозаранку. Боязливыми руками, будто совершая преступление, она остатками эссенций и притираний пытается привести себя в порядок. Потом одевается, надевает большой фартук, повязывает голову белой косынкой — какое-то подобие чепца. С тех пор, как она работает в лазарете, она иначе не одевается. Чепец и фартук — ее моральная поддержка. Это ее униформа, внешне более всего соответствующая ее положению на Дамладжке.
Перед уходом она бросается на колени подле кровати, обхватывает подушку, будто хочет спастись, спрятаться от пробудившегося дня. Когда-то раньше, много дней (или лет?) тому назад, она чувствовала себя покинутой, несчастной, а теперь мечтает вернуться в это несчастье, не отягощенное ее виной. Сколько свет стоит — так подло, как она, ни одна женщина не поступала! И какая женщина! Достойная, гордая, за все годы своего замужества ни разу не помыслившая о каком-либо «приключении». Но разве сотни парижских «приключений», любовных авантюр не сущий пустяк рядом с ее подлейшим предательством в разгар отчаянной борьбы перед лицом неминуемой смерти? Словно девочка, Жюльетта шептала: «Я не виновата!». Но разве это помогает? Властью, ей неведомой, она была отдана на этой беспощадной чужбине тому, что ей казалось родным. Быть может, ради того, чтобы пробудить в себе противоборствующую силу, она вскрикнула: «Габриэл!». Но Габриэла не было, как не было и Жюльетты. Ей все реже удавалось воскрешать в поблекшем альбоме памяти его истинный образ. А чужой, бородатый армянин, что время от времени подсаживается к ней, — разве это Габриэл? Жюльетта испугалась своих слез. Она долго вытирала глаза. Ждала, пока не пропала краснота.
Всех не слишком тяжело раненных Петрос Алтуни велел перенести «домой», в шалаши. Хотя он ничем своих распоряжений не обосновал, повод для этого
Среди них был молодой мужчина, какой-то странный, словно оцепенелый. Он говорил, будто четыре дня назад бежал из пехотных казарм в Алеппо и долгий переход отнял у него все силы. Вечером человек этот бледный, как смерть, явился в лазарет к доктору Петросу и, пробормотав что-то непонятное, потерял сознание. Врач велел его раздеть. Несчастного парня бил озноб. Грудь была усеяна красными точками, за ночь их стало больше. Петрос Алтуни после очень длительного перерыва все же обратился к своему заброшенному справочнику. Но буквы не поддавались расшифровке. Тогда он попросил француженку:
— Взгляните-ка, милая, как по-вашему — что это такое?
Жюльетта за все это время так и не привыкла к виду крови, к повседневным ужасам лазарета. Всякий раз, когда она переступала его порог, к горлу подступала тошнота. Она очень старалась, помогала всюду, где только могла, но отвращение и страх не проходили, а только усиливались. Однако в эту минуту ее охватил какой то странный восторг. Показалось: вот сейчас и именно здесь должна она искупить свое предательство. Покрытый сыпью несчастный в судорогах бьется у ее ног, от него дурно пахнет, он пышет жаром, на губах пена, и почему-то ей почудились в нем сразу и Габриэл и Стефан в одном лице. Жюльетта встала на колени и, сама уже теряя сознание, закрыв глаза, уронила голову на впалую грудь больного.
Голос Гонзаго заставил ее вскинуться.
— Что вы делаете? Это безумие!
Тут и в старом враче, видно, заговорила совесть, и он сказал женщине:
— Пожалуй, вам лучше пореже у нас бывать.
Гонзаго украдкой подмигнул ей. Она послушно пошла за ним. Для нее сейчас и Гонзаго выпал из времени. Когда ж это случилось? В какие прошедшие времена? С каких это пор она безвольно идет за ним, едва он кликнет? Как тягостно и как огромно ее предательство и это молчание! А Гонзаго ничуть не изменился. Все то же неотвязное внимание, от его глаз, от его мыслей некуда деваться. Жизнь в лагере ничуть не отразилась на его внешности. Его пробор всегда безупречен, сюртук тщательно вычищен, сам он чист, кожа бела, дыхание приятное. Любит ли она его? Нет, это другое, гораздо страшней. Даже несчастная любовь всегда найдет выход, хотя бы в мечтах. А тут выхода нет…
Часто бывало и так: нет Габриэла, но нет и Гонзаго! Вначале во всем этом было что-то приятное, по-домашнему родное, словно бы что-то, нечаянно попавшее в этот мир, рождало отклик в душе, а теперь оно превратилось в чудовищную неотвратимость и нет от нее спасения! Когда Гонзаго прикасался к ней, Жюльетта чувствовала нечто, никогда ранее не испытанное. Но вместе с этим росла и ненависть к себе — предательнице. Многие скрытые за кустами и деревьями уголки на приморских склонах горы стали местом их встреч. Порой в ней вспыхивали остатки гордости, и она спрашивала себя: «Неужели это я? Здесь, прямо на земле?..». Но Гонзаго превосходно умел устранять, исключать все безобразное. Быть может, только в этом одном он был одарен: таковы игроки, коллекционеры, охотники, развившие в себе только одну какую-то способность, зато уж сверх всякой меры. С такими людьми его роднили целеустремленность и неистощимое терпение. Это оно привело Гонзаго на Дамладжк, оно помогало ему сдержанно, но уверенно ждать своего часа. Но эта всегдашняя его собранность вызывала у Жюльетты нечто противоположное — рассеянность и полный паралич воли. Часто на нее нападала какая-то суетливая растрепанность, что-то творилось внутри, какие-то отвратительные мохнатые листья закрывали доступ свету…