Сорок дней Муса-Дага
Шрифт:
Они сидели в укромном уголке Дамладжка, который между собой называли «Ривьерой». Гонзаго разломил сигарету пополам и одну половину бережно закурил.
— У меня осталось только пятьдесят штук, — сказал он и прибавил, словно пытаясь успокоить тревогу из-за того, что табак на исходе:
— Но ведь нам уже недолго-здесь сидеть…
Она посмотрела на него невидящими глазами. Голос его был все так же рассудительно спокоен.
— Думаю, что мы уйдем отсюда, ты и я. Пора уже!
Она, как видно, все еще не понимала, о чем это он.
И тогда Гонзаго хладнокровно, в подробностях, рассказал ей о своем плане. Трудно будет только первые два часа. Небольшая прогулка в горах, ничего страшного. Необходимо пробраться по гребню в южном направлении и выйти правее небольшой деревушки Хабаста в долину Оронта, а затем на дорогу в Суэдию. Прошлой ночью он проделал
— До чего же все просто! — удивлялся он. — Директор отдает себя полностью в наше распоряжение. А двадцать шестого августа маленький каботажный пароход с грузом продукции завода отплывает в Бейрут. Две промежуточные остановки в Латакии и Триполи, и двадцать девятого он прибывает в Бейрут. Пароход плавает под американским флагом, да и завод принадлежит ведь американской компании. Директор говорит — полная безопасность обеспечена, так как кипрский флот на этих днях тоже выходит в море. У тебя будет отдельная каюта, Жюльетта, а в Бейруте ты — свободный человек. Все дальнейшее — вопрос денег. А деньги у тебя есть…
Глаза ее стали совсем черными.
— А Габриэл и Стефан?
Гонзаго аккуратно сдул пепел с рукава.
— Габрнэл и Стефан? Так ведь сразу видно, что они армяне. Я говорил с директором и о них. Он наотрез отказался. Он, видишь ли, ладит с турецкими властями и не хочет вмешиваться. Все это он очень откровенно объяснил. Да, Габриэлу и Стефану, к сожалению, помочь нельзя…
Жюльетта отодвинулась.
— А мне — можно?.. И ты готов…
Гонзаго покачал головой — щепетильность Жюльстты он явно счел чрезмерной.
— Габриэл же сам хотел тебя отправить. Помнишь? Кстати, со мной.
Она стиснула виски ладонями.
— Да, он хотел отправить меня и Стефана… А я так с ним поступила… Я его обманываю…
— Ничего подобного! Тебе вовсе не надо его обманывать. Мне ли требовать этого от тебя? Напротив, скажи ему все. Сегодня же.
Жюльетта вскочила. Кровь бросилась ей в лицо.
— Что? Ты предлагаешь мне убить его? В его руках судьба пяти тысяч человек! И мне его убивать?
— К чему эти громкие слова! — не вставая, бесстрастно сказал Гонзаго. — Так мы только все перепутаем. Убивают обычно совсем чужих и незнакомых людей. И это случается каждый день. Но бывает так, что надо решать: или наша собственная жизнь — или наши близкие… Да разве Габриэл тебе все еще близок? Убьешь ли ты его, если сама спасешься, Жюльетта?
Его спокойствие, его уверенный взгляд вновь привлекли Жюльетту к нему. Взяв ее за руку, Гонзаго отчетливо, вразумительно принялся излагать свою философию. У каждого человека есть одна неповторимая жизнь. И если есть у него обязательства, то только перед этой единственной жизнью и больше ни перед чем. Из чего же она состоит, эта самая жизнь, по природе, по самой своей сути? Из длинной вереницы желаний и страстей. И пусть они порой существуют лишь в воображении, важно одно — они должны быть сильными. Эти желания и эти страсти нужно утолять, не считаясь ни с чем. В этом весь смысл жизни. Потому-то идешь навстречу опасности, даже навстречу смерти, ибо вне стремления утолить наши желания жизни нет.
Пример столь логичной и искренней позиции? Сам Гонзаго. Ни минуты он не колебался ради своей любви пойти навстречу любой опасности, даже обрек себя на весьма неудобное существование. Под конец он сказал презрительно:
— Все, что ты считаешь любовью, заботой, самопожертвованием, — просто-напросто душевная лень и страх.
Голова Жюльетты упала ему на плечо. Опять этот неслышный гул. Опять ее куда-то уносит…
— У тебя все уж до того взвешено и измерено, Гонзаго! Не будь таким ужасающе рассудительным. Я этого не вынесу. Почему ты так переменился?..
Его легкая рука, чье прикосновение было чудом нежного искусства будить страсть, скользнула по ее плечу, груди, бедру. Жюльетта зарыдала. Гонзаго утешал.
— У тебя есть еще время решать, Жюльетта. Семь долгих дней. Кто знает, что может случиться за эти дни…
После довольно долгого перерыва Тер-Айказун созвал Большой Совет. Члены его сидели на длинных скамьях в правительственном бараке. Сидя в своей каморке, как это уже вошло у него в привычку, безучастно слушал их Грикор. Так и казалось, что мудрец, чтобы обрести духовное совершенство, полностью отказался от общения с людьми. Почти ни с кем он уже не разговаривал, разве что с самим собой. Правда, тут уж он бывал многословен —
Совещание на сей раз затянулось. В стороне сидели Авакян и общинный писарь Йогонолука, они вели протокол и оформляли резолюции. По особому распоряжению Тер-Айказуна перед бараком выстроилась охрана лагеря.
Вардапет не был склонен к пышности, поэтому, надо думать, потребовав этой меры безопасности, он преследовал некую цель. И если сейчас охрана должна была всего лишь обеспечить спокойную работу Совета, не допускать посторонних, то ведь в будущем, при более напряженной обстановке, возможно, и впрямь возникнет подлинная необходимость охранять порядок и руководящий орган.
Как обычно, Тер-Айказун председательствовал прикрыв глаза и, как всегда, казалось, что его познабливает. Доклад о положении с продовольствием, который председатель поставил первым, сделал пастор Арам Товмасян, как лицо, ведающее порядком в лагере. Он обрисовал истинное положение дел. После стихийного бедствия — ливня с градом, сгорел еще и амбар, подожженный прямым попаданием снаряда. Он уничтожил как остатки муки, так и особенно ценные продукты: масло, вино, сахар, мед. Без кофе и табака обойтись можно, но без соли не обойдешься, а ее осталось только на три дня. Люди питаются одним мясом. Почти всем это претит, да и запасы мяса тают с ужасающей быстротой. Мухтары пересчитали скот и установили, что со времени исхода стадо уменьшилось на треть. Дальше так хозяйство вести невозможно. Иначе очень скоро не останется ничего, а это — конец.
Затем пастор уступил место Товмасу Кебусяну — как человек сведущий, тот должен был определить состояние стада. Кебусян поднялся, покачал головой и закосил своими неодинаковыми глазами на всех сразу и ни на кого в отдельности. Начал он с жалоб по поводу потери своих превосходных овец. Он выращивал их столько лет, не щадя сил. Теперь его милых овечек не узнать. В добрые старые времена упитанный баран весил от сорока до пятидесяти ока’. А ныне — вдвое меньше. По мнению мухтара, тут две причины. Первая, пожалуй, — общинное ведение хозяйства — будь оно неладно… Он-то, конечно, понимает — иначе сейчас нельзя. Но это дурно отражается на скотине. Кому как не ему знать своих баранов. Они тощают потому, что нет у них хозяина, некому о них заботиться. Вторая причина не имела такой политической окраски, но звучала более убедительно. Лучшие пастбищные делянки внутри оборонительного пояса потравлены не только овцами и козами, но и ослами. А от плохого корма мясо жесткое, жира скотина совсем не нагуливает. Да и с молоком обстоит не лучше, содержание в нем жира быстро уменьшается. О масле и сыре вообще нечего говорить!