Сорок дней Муса-Дага
Шрифт:
Старик Товмасян был в замешательстве.
— У меня так тесно стало с тех пор, как я продал дом. Как мы разместимся?
Габриэл тотчас же предложил мадемуазель Товмасян комнату в своем доме: из нее открывается красивый вид на горы. А уход будет такой, какой предпишет доктор Алтуни. Тот искренне обрадовался:
— Goh em, я доволен, друг мой! Но эту беднягу Сато ты уж тоже возьми, ради меня, чтобы мои многоуважаемые пациенты были в одном месте. Мои старые ноги скажут тебе за это спасибо.
Так и поступили. Арам и Овсанна пошли с отцом, прихватив с собой Геворка-плясуна, которому старик Товмасян собирался найти дело и в доме, и в мастерской.
Стефана
— Мама, мама! Если б ты знала, что случилось! К нам сейчас придут гости. Мадемуазель Искуи, она сестра пастора из Зейтуна, и девочка с разбитыми в кровь ногами.
Жюльетта была крайне взволнована этим известием. Габриэл никогда без спросу не приводил гостей в дом. Когда дело касалось отношений с людьми, он не чувствовал себя уверенным, в особенности если это были его соплеменники. Но когда через десять минут он появился в сопровождении Искуи, супругов Алтуни и Сато, Жюльетта была сама доброта. Как многие красивые женщины, она была чувствительна к женскому обаянию, особенно юному. Облик Искуи растрогал ее, пробудил сестринские чувства, желание прийти на помощь младшей. Отдавая распоряжения по устройству гостей, она мысленно с удовлетворением отмечала: «Она и в самом деле какая-то особенная. Такие тонкие лица среди них встречаются редко. Даже в лохмотьях она выглядит благородно. И кажется, для армянки совсем хорошо говорит по-французски».
Комнату быстро привели в порядок. Жюльетта сама принесла Искуи разные мелочи вплоть до кружевной ночной сорочки из собственного гардероба. И без колебаний пожертвовала духами и туалетной водой, хоть эти сокровища были сейчас незаменимы.
Понося марашских врачей — такой ведь большой город, — Алтуни снова осмотрел руку Искуи.
— Больно тебе, голубка?
— Нет, сейчас совсем не больно, вот только такое чувство… тупое такое чувство, — она запнулась, подыскивая слово, — чувство бесчувственности.
Старый доктор сознавал, что его познаний здесь недостаточно. Тем не менее наложил большую повязку — иначе поступить он не мог, — которая окутывала плечо до самой шеи. При этом стало видно, как уверенно работают его старческие пальцы в темных морщинках.
Вскоре Искуи лежала на мягкой постели, ухоженная, спокойная. Жюльетта помогла ей поудобнее улечься и собралась уходить.
— Если вам что-нибудь понадобится, дитя мое, встряхните посильней этот большой колокольчик. Еду вам принесут в постель. Но я и сама загляну к вам.
Искуи вскинула на Жюльетту глаза: то были глаза ее народа, из которых все еще смотрела пугающая даль, а не радость возвращения.
— О спасибо, мадам!.. Мне ничего не понадобится… Спасибо, мадам…
И вдруг случилось то, чего не случалось с ней ни в страшную зейтунскую неделю, ни в этапе, ни во время странствия в Йгонолук. Из глаз ее хлынули слезы; это не были судорожные рыдания, это был плач без всхлипываний, неуемный и ровный поток, освобождающий от оцепенения, бескрайний и безотрадный, как степь на востоке, откуда она пришла. Плача с неподвижным лицом, Искуи повторяла:
— Извините, мадам… Это я нечаянно…
Жюльетте очень хотелось стать перед ней на колени, поцеловать ее, назвать ангелом. Но что-то делало невозможным всякое проявление обычной ласки. Отрешенность ли, в которую девушка еще была погружена, или пережитое, из пут которого она еще не сумела высвободиться?
Жюльетта не решилась дать волю порыву нежности. Она лишь осторожно поглаживала Искуи по волосам и молча ждала у ее изголовья, пока глаза беззвучно плачущей девушки не смежил сон, пока
Матушка Антарам промыла и перевязала раны на ногах Сато. Потом девочку уложили в постель в одной из комнат для прислуги. Но едва она уснула крепким сном, как раздались душераздирающие крики. Все эти дни она ни разу не проявила страха, а сейчас, по-видимому, во сне, в этом отображении жизни, Сато терзали тысячи страхов. Ее будили, но это не помогало. Она засыпала непробудным сном и через некоторое время снова начинала стонать и истошно вопить. Иногда этот протяжно воющий голос будто цеплялся за спасительное имя: «Кючук-ханум!»
Когда из дальней комнаты донеслись эти страшные звуки, Жюльетта вышла на крыльцо дома и встретила там сына. Стефан весь дрожал. Все новое, неведомое, опасное рождало в нем бурный отклик. В ноябре он отпраздновал свой тринадцатый день рождения, вступив в тот возраст, когда каждого мальчика пленяет все исключительное. Даже когда он наблюдал из окна сильную грозу и ливень, в нем вспыхивало бунтарское желание, чтобы случилось что-нибудь необычайное.
И вот он прислушивался, замирая от сладостного ужаса:
— Мама, ты слышишь, как Сато кричит?
«Глаза Искуи, у моего мальчика глаза Искуи!» — озарила Жюльетту мысль, и в этот миг озарения, точно при вспышке молнии, она вдруг осознала всю безмерную сложность жизни. Ее впервые охватил огромный страх за Стефана. Она увела его в свою комнату, прижала к груди, а далекие крики Сато все еще оглашали тихую прихожую.
Поздним вечером Габриэл пригласил к себе священника Тер-Айказуна, доктора Петроса Алтуни и аптекаря Грикора.
Они сидели вчетвером, с чубуками и сигаретами, в слабо освещенном селамлике. Габриэлу хотелось услышать от этих образованных и весьма достойных столпов местного общества, как они оценивают положение, как предполагали бы поступить в случае приказа о депортации и как можно предотвратить смертельную опасность, нависшую над жителями Муса-дага.
Он ничего у них не выпытал. Тер-Айказун упорно молчал. Доктор объявил, что ему уже шестьдесят восемь лет, и без того осталось жить каких-нибудь два-три года. А если почему-либо конец настанет раньше, тем лучше! Смешон тот, кто цепляется за какие-то жалкие месяцы. Вся жизнь того не стоит! Главное — как можно дольше оберегать людей от страхов. В этом он видит свой первейший долг и будет выполнять его при всех условиях, все остальное его не касается.
Аптекарь Грикор невозмутимо курил свой кальян, который он со всеми предосторожностями принес с собой из дома. С многозначительным видом он выбирал из раскаленных угольков один, ему приглянувшийся, и медленно прижимал пальцами к комочкам табака в кальяне. Было ли это как бы наглядным иносказанием: я, мол, могу, не обжигаясь, голыми руками хватать огонь? Судя по косоглазому мандаринскому лицу с козлиной бородкой, он был глубоко сосредоточен на торжественной процедуре раскуривания кальяна и не одобрял всего, что может потревожить невозмутимую гармонию духа. Только дух определяет права действительности, а не наоборот. К чему стремиться что-то делать? Всякое действие само собой приходит к концу, одна лишь мысль мыслит вечно. Грикор не знает, что будет. Но он твердо намерен — в какие бы условия не поставила его жизнь, — не давать доступа в свой внутренний мир ничему случайному, несущественному, будь это даже жесточайшая жизненная перемена. И в подкрепление этого поистине философского идеала, которому он надеется служить до последнего вздоха, аптекарь привел турецкую поговорку, вполне уместную и в устах старого аги Рифаата Берекета: