Сорок изыскателей. За березовыми книгами
Шрифт:
Тут Номер Первый прервал чтение и нервно полез во внутренний карман своего пиджака.
— Помните то письмо, которое я откопал в архиве За-гвоздецких? Я вам уже его читал: управитель пишет полковнику из столицы, уговаривает его не вызывать какого-то Егора в Любец, просит — пусть мальчик продолжает учиться — в Академии художеств. Вот так, по кирпичикам, по кусочкам, историки восстанавливают истину. И я знаю, мы с вами в конце концов доберемся до этой истины, — торжественно заключил Номер Первый и вновь вернулся к чтению рукописи.
«Барин и во втором письме приказал немедля меня направить в Любец. И вот я после пяти лет разлуки вновь на родине, целую крест на могиле моего покойного родителя, обнимаю плечи многострадальной моей матери.
Столь непривычна показалась мне темная жизнь поселян! Спать вместе с братьями и сестрами моими на полатях; телята и ягнята внизу топчутся, окошко — только руку просунуть, а дым из печи прямо в избу идет и выходит через сени на улицу.
Каждое утро отправлялся я на хрустальный завод. Там отвели мне уголок, в коем я трудился.
В ту весну случилось в нашем Любце небывалое происшествие: удивительная птица объявилась, песочно-желтого оперения. Без особого страха летала она вместе с грачами и галками по садам городских мещан и в барском парке.
Увидели сие чудо наш барин и молодая барышня и приказали
И тут меня позвали во дворец. Барин спросил меня, смогу ли я эту птицу запечатлеть на картине совместно со многими иными предметами. Я сказал, что написать картину на манер голландского натюрморта берусь, только осмелился возразить: не слишком ли много предметов желает барин на картине поместить.
Барин кулаком стукнул по столу и приказал мне молчать.
«Как пожелаю, так ты, холоп, и выполняй!»
А в эту пору молодая барышня появилась. Она сама выбрала те предметы, каковые по ее воле я должен был на картине изобразить.
Имелось у барина два драгоценных турецких кинжала с вделанными в серебряные рукояти камнями яхонтами-рубинами. Еще когда генерал Кутузов мир с турками заключал, а барин при нем состоял, он привез те кинжалы из дунайских стран.
Барышня положила один кинжал на стол, немного правее птицы.
Дня за два ранее управитель принес с завода нового образца бокал с моим узором. Барышня поставила этот бокал сзади. Барин было заспорил, хотел переставить бокал правее, но барышня вырвала его у своего родителя, да столь неловко, что выпустила бокал из пальчиков своих, и он покатился на ковер и край его отбился».
Тут Номер Первый чуть-чуть кашлянул, но взял себя в руки и продолжал чтение:
«Так я стал писать натюрморт, составленный всего из трех предметов — птицы, кинжала да бокала с отбитым краем.
Какое наслаждение писать! Ни о чем ни думы, ни заботы. Очертания предметов на картине еще не четки, и цветные пятна еще расплывчаты, а ты, забыв обо всем на свете, тонкой кистью переносишь краски с палитры на холст. Блеск на бокале долго мне не давался, а потом я поставил белилами лишь два пятнышка размером с гречишные зерна, и бокал тотчас же заиграл, будто роса на солнышке.
Барышня всякий день приходила и садилась молча в углу на скамеечке и наблюдала, как я пишу. И все чаще, и все пространнее заговаривала она со мной о живописи, о книгах разных… Осмелился я однажды рассказать ей о злосчастной участи мастеровых на нашем заводе. Она и не ведала, что несчастные по шестнадцати часов кряду стекло выдувают в столь тесном, душном и темном подвале, наполненном ядовитыми свинцовыми парами.
Как закончил я картину, явился барин. Он было даже руку свою мне для поцелуя протянул, а как увидел, что я в углу картины расписался, весь побагровел и приказал подпись замазать — не приличествует-де холопу свое имя на картине ставить. А все же я барина перехитрил: такую подпись-загадку поставил, что он и не заметил ее.
Барин на другой день вновь приказал мне прийти и спросил, смогу ли я написать портрет его дочери…»
Номер Первый остановился, налил себе чаю, выпил.
— Вы слышите, слышите? — закричал он, подняв руку кверху. — Значит, портрет Ирины Загвоздецкой действительно существует!
— И мы его найдем во что бы то ни стало! — подхватил Витя Большой.
— Поиски возможны лишь до окончания школьных каникул, — добавила Магдалина Харитоновна.
— Вы устали? — спросил Ларюша Люсю. Не отрываясь, он писал ее портрет.
— Нет, нет! — сказала Люся. Номер Первый продолжал:
«У меня от счастья даже дыхание остановилось и голова затуманилась. Мог ли я мечтать, что три месяца кряду буду видеть и писать самое прекраснейшее лицо, какое я только встречал. Слышал я, что мать барышни была пленная татарка. Всю благоуханную красу Востока передала она дочери.
Барышня сама выбрала платье под цвет бледной сирени, с дорогими французскими кружевами. Она села в кресло, слегка наклонила вперед свой тонкий стан; ее обнаженные руки, словно изваянные из мрамора великим Фидием [3] , облокотились на ручки кресла…
Так, сидящую в кресле, и задумал я ее писать. За три дня я набросал углем очертания фигуры и приступил к письму красками. Всякий день по три часа утром и по три часа после обеда писал я портрет. И все это время я ни о чем другом не мыслил, не рассуждал; иной день позабывал кусок хлеба проглотить. Я плохо спал. Лицо мне никак не давалось, особливо глаза. Три раза я принимался и три раза соскабливал. Выходило лицо будто каменное, неживое.
А глаза у барышни, видно, тоже были от матери. Наружные края верхних век шли полукругло и чуть закрывали карие зрачки. И оттого разрез ее глаз был как два полумесяца.
Барышня видела мои незадачи, но молчала и с превеликим терпением продолжала сидеть в кресле. Пришлось мне на время оставить лицо; стал я писать платье, руки, задний план…
Однажды позвала барышня меня с собой гулять. И все чаще и все смелее заговаривал я с нею, госпожою своей.
Как-то барин уехал в Москву. Теперь мы обедали с барышней за одним столом, и я осмелился принимать пищу в ее присутствии.
Жительство мне она устроила во дворце, в небольшой каморке, близ кухни. Весь день мы проводили вместе — или я писал портрет барышни, а коли погода была отменная, гулял с нею по полям и в парке; а то садились мы рисовать акварелью пейзажи — нашу речку, наш кремль; в дождь и по вечерам мы беседовали в библиотеке и читали книги.
Был у барышни брат маленький. Жестоко ревновал он меня к ней. Глядел он на меня, как волчонок, и я чувствовал: ненавидит меня, как врага своего. А однажды подскочил он ко мне и чуть палец не укусил. Это чтобы не смог я портрет писать. Видно, он-то и сказал отцу обо мне и барышне.
Барин приказал мне явиться к нему в кабинет, стукнул кулаком по столу и запретил мне видеться с его дочерью не иначе как во время писания портрета.
Я сказал барышне, она ответила:
«Не бойся ничего. Я одно слово произнесу, и отец голову покорно склонит и всегда мою волю исполнит. Мы будем всегда вместе».
Слово «всегда» она произнесла дважды с особым ударением и на меня взглянула.
Мною овладело чувство сильное и страшное, о каковом я даже боялся и помыслить. И я понял: и она питала ко мне такое же чувство.
И тогда я взял кисть и за три часа написал ее лицо и глаза-полумесяцы. Портрет был закончен. Лучше я не смог бы написать. Долго барышня стояла, задумавшись, перед портретом.
«Неужели я такая красавица?» — тихонечко спросила она.
«Нет, много прекраснее!» — ответил я.
«А почему глаза такие грустные?»
Я молчал.
Мы отправились гулять в парк.
«Вот что, Егор, — сказала она, — много юношей знатнейших фамилий искали руки моей, ни на кого я не хотела взглянуть, а у тебя увидела я то, что не нашла у них: душу увидела живую».
Ах, если в голове моей имелась хоть капля рассудка, я бы ответил: «Я — раб, крепостной, ты — госпожа моя, дворянской крови, стена между нами выше кремлевской. Как могу я тебя любить?» А я обнял ее и поцеловал, и она прильнула устами своими к моим устам. И поцелуй этот был один-единственный между нами…
«Пойдем к папеньке вместе», — сказала она.
Видно, гордость дворянская оказалась сильнее любови родительской. Как бросились мы оба к ногам барина, он поволок барышню и запер ее в спальне. А обо мне, по крайней мере на тот час, забыл, и я скорыми шагами вышел из кабинета, не преследуемый никем. Первое мое дело было — спрятать портрет куда ни на есть дальше, ибо боялся я, что барин в гневе своем разорвет портрет на куски. Свернул я его в трубку и отнес другу своему, купеческому сыну Прохору. У него в саду, в малиннике, я сам схоронился до вечера. С наступлением тьмы ночной проник я во дворец. Собаки знали меня и не залаяли; сторож-старик меня окликнул; я с ним побеседовал немного и понял, что он ничего о нашем несчастии не знает, и что барышня в заточении сидит, не ведает. Страстно желал я увидеть узницу, но добрался лишь до запертой на тяжелый замок двери спальни; тогда я прошел на цыпочках в гостиную, ощупью в темноте отыскал стеклянный шкафчик, открыл его, взял кинжал и потихоньку прокрался в спальню барина. Барин спал, лежа на спине с открытой шеей, и легонько храпел. Я встал у его изголовья. При свете лампады явственно различил я его лицо. Мне только руку поднять и ударить кинжалом что есть силы…
Но тут вспомнил я, что он родитель барышни, и не поднялась моя рука. В открытое окно далеко в парк забросил я кинжал и быстрыми шагами вышел из спальни…
Как же передать барышне свое последнее письмо, чтобы стражники не перехватили? Вспомнил я тайник в угловой кремлевской башне, под окном, какой знал, еще будучи мальчиком. Ход туда был по внутренней лестнице, барышня знала тот ход. Эту башню на прошлой неделе мы вместе рисовали. Взял я из шкафчика второй кинжал, чтобы камень им отвернуть, и ушел из дворца. Картинку-то любая сенная девушка не побоится передать, подумает — на память я послал. Так и не узнал я никогда, догадалась ли барышня, получила ли мое последнее, спрятанное в тайнике письмо и кинжал.
А моя участь, видно, влачить горестное существование крепостного раба, по воле господина своего отданного в солдаты на сей погибельный Кавказ. Вот уже пятый год, как не держал я кисти в руке, как не видел я красок и холста подходящего. Величайшая мука для живописца — оставаться в безделии. Тут, у подножия синих гор Кавказских, на знойном берегу бескрайнего Черного моря, видно, окончится жизнь моя.
И никогда не узнаю я, забыла меня Иринушка моя любимая, утешилась с каким добрым молодцем или всечасно тоскует по мне и все глаза повыплакала.
Дописал до конца свою повесть. Лежу на соломе в сырой землянке, прикрытой солдатской серой шинелью. Солнце палит, злая лихорадка треплет меня, руки-ноги немеют…
После смерти моей прошу переслать по почте сию тетрадь в город Любец. Прохору сыну Андрееву Нашивочникову, в дом, что насупротив пожарной каланчи.
3
Фидий — великий древнегреческий скульптор (V в. до н.э).
— Что бы ему фамилию свою дописать… — Номер Первый кончил чтение, сложил тетрадь и сунул рукопись в карман. — Страшное времечко было! — задумчиво сказал он. — Так где же портрет? — воскликнула Люся.
— Мы узнали очень многое, кроме самого главного. Мы не знаем, где портрет и как фамилия художника Егора, — ответил Номер Первый. — А все-таки мы выясним истину до конца! — заключил он, стукнув ладонью по скамейке.
Мы собрались уходить. Ларюша подошел к Люсе:
— Вы останьтесь, пожалуйста.
Люся молча кивнула головой и покраснела. Женя также остался. Ни он, ни Ларюша ни за что не хотели нам показать, как у них получается Люсин портрет.
— Будет готово — покажем, — говорили они.
Ларюша вышел на крыльцо нас провожать.
— Да, я забыл спросить… — Как всегда, самые важные разговоры начинаются после прощания… — Как поживает Номер Четвертый, наш бывший хозяин? Не развел еще голубых георгинов?
— Иван Тихонович-то? — спросил Номер Первый. — Представь себе, Ларюша, пропал он куда-то, понятия не имею. Да, кстати, он ведь тоже Нашивочников.
— Нашла! — Соня завизжала на всю улицу и кинулась ко мне. — Нашла! Это наш сердитый Нашивочников!
И я вспомнил:
— Ну конечно, он! Я его знаю!
Под крышей дома нашего хозяина в Золотом Бору прибита дощечка: «Улица Белородничная, дом номер 5, Нашивочников И. Т.».
Номер Первый схватил меня за руку:
— Вы его знаете? Где он сейчас?
— Иван Тихонович, угрюмый, неразговорчивый, волосатый? Вы его тоже знаете? — И я схватил Номера Первого за руку.
— С такими бровищами, с такими усищами и бородищей?.. — показывая руками, кричала Соня.
— Это Номер Четвертый! Изыскатель Номер Четвертый! — От избытка чувств Номер Первый кричал еще громче Сони.
— Гм-гм! — глубокомысленно промычал Ларюша. — Но я никогда не видел у нашего любецкого хозяина портрета. Никогда и разговоров о портрете не было.
— И я у своего не видел, а я был и в комнатах, и в чуланах, и в кладовке, — подтвердил я.
— Так-то он и повесит вам портрет на стену, если только портрет у него! — горячился Номер Первый. — Он его в подвале спрятал, в сундуке за семью замками запечатал. Вот куда Иван Тихонович делся! В Золотом Бору теперь его логово! Голубые георгины еще не вывел? Он с ума сошел с этими георгинами! Знаменитый цветовод! Это из-за георгинов, Ларюша, твой отец прозвал его изыскателем, а какой он изыскатель? Он вроде улитки, запрятался в свою раковину, ни с кем знаться не хотел! Что он там у вас делает? Показывал он вам свой сад? — возбужденно восклицал и спрашивал Номер Первый.
— А действительно, он меня в свой сад никогда не пускал, — растерянно ответил я.
— Я один раз в щелочку сквозь заборчик подглядывала, а он меня прогнал, — пролепетала Соня.
— Никогда никто на свете, — возбужденно рассказывал Номер Первый, — не мог вывести голубые георгины, а он говорит: я выведу. А тут наш завод бутылочный решили перестраивать: новый хрустальный цех возводить. В какую сторону расширять: где целую улицу сносить или где один дом мешает? Участок отвели Ивану Тихоновичу на другом конце города, в два раза лучше прежнего. Нет, не захотел переселяться, жаловался всем и каждому, даже в Москву ездил. Мои георгины, говорит, в мировом масштабе открытие, я этому делу всю жизнь посвятил. Так и уехал из Любца, даже ни с кем не попрощавшись. А оказывается, совсем недалеко перебрался… Вот что! Завтра же в Золотой Бор. Нагрянем к нему в гости.
— Я тоже поеду с вами. Будем вместе искать! — воскликнул Ларюша. Он быстро обернулся к Люсе: — Я там допишу ваш портрет. Хорошо? — тихо спросил он ее.
— Хорошо, — прошептала Люся.
Мы все по очереди пожали руку Ларюше. Я дал ему свой адрес, завтра с утра он явится к нам, а после обеда мы отправимся в Золотой Бор.
Должен сказать: после виденного и слышанного за день у меня голова кружилась и ноги едва двигались. С Номером Первым и Майклом мы покатили на такси домой обедать, а неутомимые изыскатели отправились на троллейбусе и на метро на Выставку достижений народного хозяйства.