Сорок первый
Шрифт:
Старик с продавленным носом погладил сперва редкие пучки бороденки, потом грудь. Сказал, кивнув:
– Селям алекюм. Куда такой идош, тюря?
Евсюков слабо пожал поданную дощечкой шершавую ладонь.
– Красные мы. На Казалинск идем. Примай, хозяин, покорми. За нас тебе благодарность от Совета выйдет.
Киргиз потряс бороденкой, зачмокал губами:
– Уй-бай… Кирасни аскер. Большак. Сентир пришел?
– Не, тюря! Не из центра мы. От Гурьева бредем.
– Гурьяв? Уй-бай, уй-бай. Кара-Кума ишел?
В киргизских щелочках заискрился страх
Старик похлопал в ладоши, гортанно проворковал подбежавшим женщинам.
Взял комиссара за руку:
– Иди, тюря, кибитка. Испи мала-мала. Сыпишь, палав ашай.
Свалились полумертвыми тюками в дымное тепло юрт, спали без движения до сумерек. Киргизы наготовили плова, угощали, дружелюбно поглаживали красноармейцев по вылезшим на спинах острым лопаткам.
– Ашай, тюря, ашай! Твоя немного высохла. Ашай – здорова будишь.
Ели жадно, быстро, давясь. Животы вздувались от жирного плова, и многим становилось дурно. Отбегали в степь, дрожащими пальцами лезли в горло, облегчались и снова наваливались на еду. Разморенные и распаренные, уснули опять.
Не спали лишь Марютка и поручик.
Сидела Марютка у тлеющих углей мангала, и не было в ней памяти о пройденной муке.
Вытащила из сумки заветный охвостень карандаша, вытягивала буквы на выпрошенном у киргизки листе иллюстрированного приложения к «Новому времени». Во весь лист был напечатан портрет министра финансов графа Коковцева, и поперек коковцевского высокого лба и светлой бородки ложились в падучей Марюткины строки.
А вокруг пояса Марюткина по-прежнему окручен чумбур, и другим концом крепко держал чумбур скрещенные за спиной кисти поручика.
Только на час развязала Марютка чумбур, чтобы дать поручику наесться плова, но только отвалился от котла, связала опять.
Красноармейцы хихикали.
– Тю, ровно пса цепная.
– Втрескалась, Марютка? Вяжи, вяжи миленького. А то, не ровен час, припрет на ковре-самолете по воздуху Марья Маревна, украдет любезного.
Марютка не удостоила ответом.
Поручик сидел, прислонясь плечом к столбу юрты. Следил ультрамариновыми шариками за трудными потугами карандаша.
Подался вперед всем корпусом и тихо спросил:
– Что пишешь?
Марютка покосилась на него из-под сбившейся рыжей пряди:
– Тебе какая суета?
– Может, письмо нужно написать? Ты продиктуй – я напишу.
Марютка тихонько засмеялась.
– Ишь ты, проворяга! Это тебе, значит, руки развяжи, а ты меня по рылу, да в бега! Не на ту попал, сокол. А помочи твоей мне не требуется. Не письмо пишу, а стих.
Ресницы поручика распахнулись веерами. Он отделился спиной от столба:
– Сти-и-их? Ты сти-ихи пишешь?
Марютка прервала карандашные судороги и залилась краской.
– Ты что взбутился? А? Ты думаешь, тебе только падекатры плясать, а я дура мужицкая? Не дурее тебя!
Поручик развел локтями, кисти не двигались.
– Я тебя дурой и не считаю. Только
Марютка совсем отложила карандаш. Взбросилась, рассыпав по плечу ржавую бронзу.
– Чудак – поглядеть на тебя! По-твоему, стихи в пуховике писать надо? А ежели душа у меня кипит? Если вот мечтаю означить, как мы, голодные, холодные, по пескам перли! Все выложить, чтоб у людей в грудях сперло. Я всю кровь в их вкладаю. Только народовать не хотят. Говорят – учиться надобно. А где ж ты время возьмешь на ученье? От сердца пишу, с простоты!
Поручик медленно улыбнулся:
– А ты прочла бы! Очень любопытно. Я в стихах понимаю.
– Не поймешь ты. Кровь в тебе барская, склизкая. Тебе про цветочки да про бабу описать надо, а у меня все про бедный люд, про революцию, печально проронила Марютка.
– Отчего же не понять? – ответил поручик. – Может быть, они для меня чужды содержанием, но понять человеку человека всегда можно.
Марютка нерешительно перевернула Коковцева вверх ногами. Потупилась.
– Ну, черт с тобой, прослушь! Только не смейся. Тебя, может, папенька до двадцати годов с гибернерами обучал, а я сама до всего дошла.
– Нет!.. Честное слово, не буду смеяться!
– Тогды слушь! Тут все прописано. Как мы с казаками бились, как в степу ушли.
Марютка кашлянула. Понизила голос до баса, рубила слова, свирепо вращая глазами:
Как казаки наступали, Царской свиты палачи, Мы встренули их пулями, Красноармейцы молодцы, Очень много тех казаков, Нам пришлося отступать. Евсюков геройским махом Приказал сволочь прорвать. Мы их били с пулемета, Пропадать нам все одно, Полегла вся наша рота, Двадцатеро в степь ушло.– А дальше никак не лезет, хоть ты тресни, рыбья холера, не знаю, как верблюдов вставить? – оборвала Марютка пресекшимся голосом.
В тени были синие шарики поручика, только в белках влажно доцветал лиловатыми отсветами веселый жар мангала, когда, помолчав, он ответил:
– Да… здорово! Много экспрессии, чувства. Понимаешь? Видно, что от души написано. – Тут все тело поручика сильно дернулось, и он, как будто икнув, спешно добавил: – Только не обижайся, но стихи очень плохие. Необработанные, неумелые.
Марютка грустно уронила листок на колени. Молча смотрела в потолок юрты. Пожала плечами.
– Я ж и говорю, что чувствительные. Плачет у меня все нутро, когда обсказываю про это. А что необделанные – это везде сказывают, точь-в-точь как ты. «Ваши стихи необработанные, печатать нельзя». А как их обделать? Что в их за хитрость? Вот вы ентиллегент, может, знаете? – Марютка в волнении даже назвала поручика на «вы».