Сосед по Лаврухе
Шрифт:
В тяжелой раме, выполненная масляными красками, картина не дивила, скажем мягко, творческими открытиями. И женщина, там изображенная, тоже вовсе не чаровала красотой. С прической в кудельках, как носили в начале пятидесятых, в блузке с воланами, да с чернобуркой через плечо гляделась типичной супругой начальника, хотя и не самого высокого ранга, но из тех, за кем подавали к подъезду казенный автомобиль. Никакой симпатии она не вызывала, и я сама удивилась, почему мне внезапно сделалось не по себе.
Потому, видимо, что вот такую, как она, не имело смысла придумывать.
Она, эта женщина, была, жила, в удачную пору портрет ее был заказан художнику, а потом то ли дети, то ли внуки забыли ее, то
Предположим, эти дети-внуки сильно продвинутыми оказались, и с эпохой начала пятидесятых, в мрачных сполохах, с тенью кровавого тирана, не желали иметь ничего общего. Но квартиру-то эту шикарную их отец-дед получил, небось, именно тогда, и тоже неприятное, тягостное должна была бы она навеивать: разменять бы и съехать подальше. Так нет же, квадратные метры хороший давали доход. А портрет — ну что там портрет, никакая не ценность, автор, может и модный тогда, не сделался знаменитостью. Дед с бабкой промахнулись.
Некогда, в очень далекие уже теперь времена, понятия, правила, которыми люди руководствовались, были проще и отчетливее. Существовала честь рода, семьи, и ответственность, обязательства тут передавались из поколения в поколение. Да и на уровне инстинкта, первобытного, нутряного, родители и их чада вставали на защиту друг друга, не рассуждая и уж тем более не руководствуюсь сиюминутной конъюнктурой. Но столько всего произошло потом, — революция семнадцатого, братоубийственная гражданская, последующий террор с тотальным доносительством — после чего, конечно, семейную идиллию уже не вернуть. Но кое-что все-таки осталось, без чего, пожалуй, нельзя жить.
В нашем доме в Колорадо, в комнате, считающейся рабочей, для глаз посторонних не предназначенной, стены увешаны фотографиями под стеклом в рамочках моих родственников и родственников мужа, некоторые из которых чудом уцелели. Скажем, муж увидел лицо своего деда по материнской линии впервые в прошлом году, убедив свою мать прокомментировать отправленные бандеролью старые фотоснимки. Так мы узнали, что дед его, Николай Иванович Несмачный, имел чин полковника царской армии и был начальником инженерной части у генерала Брусилова: групповая фотография времен знаменитого прорыва прилагалась. После он стал главным инженером Второго строительного треста, занятого промышленно-гражданскими объектами, к числу которых, к примеру, относилась Библиотека имени Ленина. Но в тридцать седьмом за ним все же явились и увели: в шестьдесят лет возить тачки с каменоломен пришлось недолго. Но хотя его посмертно реабилитировали, ожог, видимо, был столь силен, что мать своим детям о деде не решалась напоминать.
У меня, казалось бы, все обстояло иначе. Отец написал автобиографический роман «Заре навстречу», и то, что мой дед и бабка назывались старыми большевиками, знала с детства: во всех предисловиях, комментариях к сочинениям Вадима Кожевникова они только так и упоминались.
Папы уже не было, когда я раскопала, что дед — да, отбывший одиночное тюремное заключение, отправленный в сибирскую ссылку — принадлежал все же не к той партии, что победила, а к разгромленный, меньшевистской. Чтобы избежать уничтожения, ему надо было раствориться в безвестности: в итоге его, живого, реального, заслонил двойник, выдуманный сыном-писателем. Об этом однажды я уже писала, хотя тема далеко не исчерпана. У ней множество граней. Иной раз спросить хочется отца: ну чего ж ты мне лапшу вешал на уши?
А другой раз: если б я, дура, знала, что за спиной у тебя маячило, с каким компроматом ты жил, чувствуя, что в любой момент…
До того не задумывалась, почему отец вознамерился вспоминать свое детство в Сибири, родителей и друзей их «старых большевиков» именно после смерти Сталина: роман был издан в 1956 году. Так ведь дед,
Недавно впервые был опубликован сборник документов процесса над меньшевиками, проходившего в Колонном зале Дома Союзов в 1931 году. Я эти книги изучила с карандашом в память отца и деда. Лишь в конце 80-х в российской историографии появились работы, в которых «меньшевистский процесс» стал рассматриваться в ряду фальсифицированных. Папа так и не узнал, что затаившийся на переделкинской даче дед в итоге получил официальную индульгенцию.
Бабка, в честь которой меня назвали Надеждой, не уступала деду в идейности. Ее зацепили по известному «делу на Лесной» (речь шла о распространении газеты «Искра»), но Надежда Георгиевна в свои шестнадцать лет успела совершить и другие подвиги, по совокупности коих была отправлена в Сибирь по этапу вместе с уголовниками: после революции 1905 года привилегии для политических были упразднены.
А вот бабуся, мамина мама, уроженка Варшавы, ничего героического не свершила. На фотографии, что сейчас, пока пишу, у меня перед глазами, она сидит в низком креслице, закинув ногу на ногу, демонстрируя туфли на ремешках, которые ей явно ну очень нравятся. Кокеткой она оставалась до смерти, и некоторые находили ее легкомысленный. А на мой взгляд, в ней мужества было не меньше, чем у революционной бабки Надежды. Во время гражданской, она, потеряв возлюбленного, убитого на фронте, оказалось в городе Орше, беременной, где встретила человека, Юрия Беляйкина, почти накануне родов на ней женившегося и которого мама считала своим родным отцом.
Всегда оживленная, несколько даже ребячливая, бабуся не умела хранить ни свои, ни чужие секреты. Между тем одну тайну она считала нужным беречь, по крайней мере, от меня, внучки. В паспорте у нее в графе национальность лиловыми чернилами было выведено: русская. Но потом я узнала, что шесть бабусиных сестер погибли в Варшавском гетто.
… И вот так, сравнивая, понимаешь, что нашему поколению все-таки здорово повезло: без риска, без опаски мы с мужем смогли собрать в одной комнате, точнее на ее стенах, весьма разношерстную компанию, с которой состоим в прямом, кровном родстве. Тамбовские кулаки и купцы первой гильдии из Краснодара, польские евреи и русские дворяне, революционеры, стоявшие у истоков эксперимента, разнесшего в щепки и страну, и их собственные судьбы, а также баптисты, столь же истово верующие — в свое.
Пусть меня сочтут беспринципной, но скажу: к ним ко всем я чувствую близость и готова грудью от нападок, обид защищать. А кто ж кроме меня за них вступится? Разборки, что происходят извне, это одно, а семейное дело — другое. Там тоже, естественно, бывают и ссоры, недомолвки, недоразумения, но не должно быть предательств, измен. И не столько даже при жизни, сколько потом. Я абсолютно верю, что пока ушедшие живы в нашей памяти, они существуют с нами рядом, вот ЗДЕСЬ. И как они нам помогают, тоже знаю, постоянно чувствую.