Совесть против насилия: Кастеллио против Кальвина
Шрифт:
Во всяком случае значительная часть той веры в его непогрешимость, которая означает для каждого диктатора необходимый психологический элемент власти, была разрушена во время эпидемии чумы. Наступает несомненное отрезвление: сопротивление распространяется более быстро и во все более широких кругах. Но, к счастью для Кальвина, оно только распространяется, а не сплачивается. Ибо временное преимущество диктатуры, которое обеспечивает ей господство еще и тогда, когда она давно уже находится в численном меньшинстве, неизменно заключается в том, что ее военизированная воля выступает воедино сплоченной и организованной, в то время как противостоящая ей воля, возникая в разных точках и преследуя разные цели, или вообще не объединяется в действительную ударную силу, или делает ото слишком поздно. Даже если многие люди внутренне противятся диктатуре, это не приносит результатов до тех пор, пока они не будут действовать сообща по единому плану, сплоченно. Поэтому в большинстве случаев от того момента, когда авторитет диктатора впервые пошатнулся, до его свержения предстоит долгий и продолжительный путь. Кальвин, его консистория, его проповедники и его сторонники из эмигрантов представляют единый блок воли, сплоченную, целеустремленную силу; его противники, наоборот, рекрутируются без разбора изо всех возможных кругов и классов. Это, с одной стороны, бывшие католики, которые еще тайно привержены своей старой вере, но наряду с ними — и пьяницы, у которых отняли трактир, и женщины,
По-настоящему опасным для носителя идеи всегда бывает лишь человек, который противопоставляет ему другую мысль, а это Кальвин сразу видел своим ясным и недоверчивым взглядом. Поэтому с первого до последнего часа он изо всех своих противников больше всего боялся единственного, который духовно и нравственно был равен ему и который со всей страстью свободной совести восставал против его духовной тирании: а именно Себастьяна Кастеллио.
Только один портрет Кастеллио дошел до нас, да и тот, к сожалению, посредственный. На нем — исключительно одухотворенное, серьезное лицо с открытым, так и хочется сказать — искренним, взглядом, с высоким чистым лбом: больше вы ничего не увидите. Этот портрет не позволяет всмотреться в глубину характера, но самую существенную черту этого человека, его внутреннюю уверенность и уравновешенность, он демонстрирует все-таки недвусмысленно. Если портреты обоих противников, Кальвина и Кастеллио, поместить рядом, то противоположность, которая впоследствии так резко проявится в духовной сфере, видна уже в сфере чувственного: лицо Кальвина — сама напряженность, судорожно и болезненно сконцентрированная энергия, которая нетерпеливо и упрямо жаждет разрядиться, облик Кастеллио мягкий, полный выжидающей невозмутимости. Взгляд одного — настоящий огонь, у друтого — абсолютно спокойный, темные глаза, нетерпение против терпения, неуравновешенное рвение против настойчивой решительности, фанатизм против гуманизма.
О молодости Кастеллио мы знаем почти так же мало, как о его внешности. Он родился на шесть лет позднее Кальвина, в 1515 году, в пограничном районе между Швейцарией, Францией и Савойей. Его называли Шатийон или Шатайон, возможно также во время господства Савойи иногда Кастеллионе или Кастильоне, но его родным языком был, по-видимому, не итальянский, а французский. А его собственным языком вскоре становится латынь, так как в двадцать лет Кастеллио оказывается студентом университета в Лионе и там к знанию французского и итальянского языков добавляет абсолютное владение латинским, греческим и еврейским. Позднее он присоединяет к ним немецкий язык, да и во всех других областях знаний его прилежание и эрудиция оказываются столь выдающимися, что гуманисты и теологи единодушно причислили его к самым ученым мужам своего времени. Вначале молодого студента, который под влиянием крайней нужды честно зарабатывал свой хлеб уроками, привлекли художественные искусства; так возникает ряд латинских стихов и сочинений. Но вскоре им овладевает страсть более сильная, нежели отжившая древность: он чувствует, сколь мощно влекут его новые проблемы времени. Классический гуманизм, если рассматривать его исторически, знал, по сути дела, очень короткий и славный период расцвета, всего лишь несколько десятилетий между великими эпохами Ренессанса и Реформации, Только в этот момент молодежь надеется на спасение мира с помощью обновления классиков, систематического образования; но вскоре даже самым страстным, лучшим из этого поколения начинает казаться, что снова и снова обрабатывать старые пергаменты Цицерона и Фукидида — больше занятие для стариков, низкая работа извозчика, и это в то время, когда религиозная революция, начавшись в Германии, словно лесной пожар охватывает миллионы душ. Вскоре во всех университетах больше дискутируют о старой и новой церкви, чем о Платоне и Аристотеле, вместо пандектов [38] профессора и студенты исследуют Библию; как в более поздние времена политическая, национальная или социальная волна захлестывает всю молодежь Европы, так и в шестнадцатом веке ею овладевает неудержимая страсть размышлять, высказываться, содействовать религиозным идеям того времени. И Кастеллио захвачен ею, а решающим для его гуманной натуры становится личное переживание. Когда в Лионе он первый раз присутствует при сожжении еретиков, его до самой глубины души потрясает, с одной стороны, жестокость инквизиции, а с другой — мужественное поведение жертв. С этого дня он желает жить и бороться за новое учение, в котором он видит свободу и освобождение.
38
Пандекты (или Дигесты) — одна из трех частей «Свода римского права», созданного при императоре Юстиниане, изданы в 533 г., представляют собой свод извлечений из сочинений римских юристов.
Разумеется, с того момента, как двадцатипятилетний человек внутренне решил встать на сторону Реформации, его жизнь во Франции находится в опасности. Там государство или система силой подавляют свободу вероисповедания, для тех, кто не хочет подчиняться насилию над своей совестью, существуют лишь три пути: можно открыто бороться с государственным террором и стать мучеником; этот наиболее смелый путь открытого сопротивления выбирают Беркен и Этьенн Доле [39] , конечно, поплатившись за свой протест сожжением на костре. Или же, чтобы сохранить одновременно и внутреннюю свободу и жизнь, можно внешне подчиниться и скрывать свое собственное мнение — это прием Эразма и Рабле, которые внешне поддерживают мир с церковью и государством, чтобы, закутавшись в мантию ученого или прикрывшись колпаком шута, пускать ядовитые стрелы из-за спины, ловко избегая насилия, обманывая жестокость хитростью, на манер Одиссея. Третьим выходом остается эмиграция: попытка унести внутреннюю свободу невредимой из страны, где ее преследуют и подвергает опале, в другую землю, где она может дышать беспрепятственно. Кастеллио, прямой, но в то же время мягкий по природе, выбирает, как и Кальвин, этот самый мирный путь. Весной 1540 года, вскоре после того, как он с истерзанным сердцем наблюдал в Лионе сожжение первого протестантского мученика, он покидает свою родину, чтобы отныне стать вестником и спасителем евангелического учения.
39
Доле Этьенн (1509—1546) — французский гуманист, лионский типограф. Критиковал религиозные догмы, отрицал бессмертие души. Обвиненный в издании запрещенных книг и безбожии, был казней.
Кастеллио направляется в Страсбург, как и большинство религиозных эмигрантов, «propter Calvinum», из-за Кальвина. Потому что с тех пор, как этот человек в предисловии к «Institutio» столь смело потребовал от Франциска I терпимости и свободы вероисповедания, он, хотя сам был еще так молод, считается среди всей французской молодежи глашатаем и знаменосцем евангелического учения. Все эти преследуемые беженцы надеются с помощью того, кто умеет формулировать требования и ставить цели, обрести цель жизни. Как ученик, и восторженный ученик — ибо свободная натура Кастеллио еще видит в Кальвине представителя духовной свободы, — Кастеллио сразу же направляется к нему в дом и в течение недели живет в студенческом приюте, который организовала в Страсбурге жена Кальвина для будущих миссионеров нового учения. Но до желанных более близких отношений в тот момент дело не дошло, потому что вскоре Кальвина отозвали для участия в соборах в Вормсе и Хагенау. Упущена возможность наладить отношения. Однако вскоре выясняется, что двадцатичетырехлетний Кастеллио уже произвел соответствующее впечатление. Ибо как только был окончательно утвержден отзыв Кальвина в Женеву, то по предложению Фареля и, без сомнения, с согласия Кальвина молодого ученого приглашают преподавателем в женевскую школу. Ему специальным решением присвоено звание ректора, даны в подчинение два сверхштатных учителя, и, помимо того, на него возложена обязанность вести проповеди в церкви в женевском приходе Вандевр, к чему он так стремился.
Кастеллио полностью оправдывает это доверие, и, кроме того, его преподавательская деятельность приносит ему особый литературный успех. Чтобы сделать изучение латыни для учеников более увлекательным, Кастеллио переводит наиболее живые эпизоды из Ветхого и Нового завета в форме латинского диалога. Вскоре небольшая книга, которая была задумана прежде всего как шпаргалка для женевских детей, станет всемирно известной, сравнимой по своему литературному и педагогическому воздействию, возможно, только с «Разговорами» Эразма. И даже столетия спустя будут перепечатывать маленькую книжку, в свет вышло не менее сорока семи изданий ее, сотни тысяч учеников выучили по ней основы своей классической латыни. И если с точки зрения гуманистических устремлений она была лишь побочным и случайным трудом, то этот латинский букварь стал все же первой книгой, благодаря которой Кастеллио выдвинулся в духовном отношении на передний план своего времени.
Но честолюбие Кастеллио стремится к более высоким целям, чем написание интересного и полезного справочника для школьников. Не для того он отошел от гуманистических дел, чтобы растрачивать свои силы и эрудицию на мелочи. Этот молодой идеалист вынашивает высокий план, который в определенной степени должен одновременно и повторить и превзойти грандиозные свершения Эразма и Лютера: он планирует не больше и не меньше, как еще один перевод всей Библии на латинский и на французский языки. И его народ, французы, должны обладать всей истиной, как мир гуманистов и немецкий мир благодаря творческой воле Эразма и Лютера. И со всей упорной и спокойной религиозностью своего существа Кастеллио принимается за эту огромную работу. Молодой ученый, который целыми днями напряженно, малооплачиваемым трудом добывает скудное пропитание для своей семьи, ночь за ночью работает над осуществлением самого священного замысла, которому он посвятит всю свою жизнь.
Однако с первых шагов Кастеллио наталкивается на решительное сопротивление. Один женевский книготорговец изъявил готовность напечатать первую часть его латинского перевода Библии. Но в Женеве Кальвин — неограниченный диктатор во всех духовных и религиозных делах. Без его согласия, без его разрешения в стенах города не может быть выпущена ни одна книга, цензура всегда является естественным порождением, как бы родственницей всякой диктатуры. Поэтому Кастеллио отправляется к Кальвину, один ученый к другому ученому, один теолог к другому теологу, и по-товарищески обращается к нему за разрешением. Но авторитарные натуры всегда видят в самостоятельно мыслящих людях несносного соперника. Первое движение Кальвина — негодование и едва скрытое недовольство. Потому, что он сам написал предисловие к французскому переводу Библии, выполненному одним из его близких, и тем самым в определенной степени признал его «Vulgata» [40] официально действительной для всего протестантского мира. Какова же «смелость» этого «молодого человека», что он не хочет скромно признать единственной законной и правильной самим Кальвином одобренную и при его участии созданную версию, а вместо этого предлагает свою собственную, новую! В письме к Вире ясно чувствуешь раздраженную досаду Кальвина на «самонадеянного» Кастеллио. «Теперь послушай о фантазии нашего Себастьяна: он дает нам повод не только посмеяться, но и прогневаться. Три дня назад он пришел ко мне и попросил разрешения опубликовать свой перевод Нового завета». Уже по этой иронической интонации можно представить, как сердечно он принял своего соперника. Действительно, Кальвин, не долго думая, отделывается от Кастеллио: он готов дать Кастеллио разрешение, но только при условии, что сначала получит возможность прочитать перевод и исправить то, что он, со своей стороны, сочтет нужным исправить.
40
Vulgata (Вульгата, лат. — народный, общедоступный) — латинский перевод Библии, выполненный в конце IV — начале V в. блаженным Иеронимом. Был признан официальным текстом в римско-католической церкви. Здесь Цвейг использует термин Vulgata для обозначения перевода Библии на европейские языки.
Для характера Кастеллио по самой сути нет ничего более чуждого, чем самодовольство или самоуверенность. Никогда он, как Кальвин, не считал свое мнение единственно верным, свой взгляд на какой-нибудь предмет безукоризненным и неоспоримым, и его более позднее предисловие к этому переводу представляет собой образец научной и человеческой скромности. В нем он открыто пишет, что сам понял не все места Священного писания, и поэтому предупреждает читателя, чтобы тот не доверял бездумно его переводу, ведь Библия — темная книга, она полна противоречий, а то, что предлагает он, — лишь толкование, но ни в коем случае не окончательный вариант.
Но насколько скромно и по-человечески Кастеллио оценивает свое собственное произведение, настолько неизмеримо высоко он как человек ставит благородство личной независимости. Сознавая, что как знаток древнееврейского и древнегреческого языка, как ученый он ни в коей мере не уступает Кальвину, он справедливо видит унижение в его стремлении подвергать цензуре сверху донизу, в его авторитарной претензии «улучшать». Находясь в свободной республике, ученый рядом с ученым, теолог рядом с теологом, он не хочет ставить себя и Кальвина в отношения ученика и учителя, не хочет допустить, чтобы с его трудом обращались просто как с ученическим заданием, при помощи красного карандаша. Чтобы найти гуманный выход и засвидетельствовать свое личное уважение к Кальвину, он предлагает в любое время, которое устроило бы Кальвина, читать ему рукопись вслух и заранее выражает готовность принять даже самые мелкие его советы и предложения. Но Кальвин в принципе противник всякой любезности. Он не хочет советовать, он хочет только приказывать. Он отказывается коротко и резко. «Я сообщил ему, что даже если он пообещает мне сто крон, я не выражу готовности связать себя уговором на определенное время, чтобы затем в течение нескольких часов спорить об одном-единственном слове. После этого он ушел, обиженный».