Совесть
Шрифт:
Улугбек осушил еще одну пиалу вина, но это не пресекло течения безрадостных и, казалось ему, безнадежно леденящих волю мыслей.
Шагирд Али Кушчи сегодня обвинил его в том, что заботы о престоле он ставит выше служения науке… Ну, пусть не обвинил, пусть упрекнул, мягко, извиняя и извиняясь, пусть намекнул, но на самом-то деле виноват ли он, Улугбек, в этом грехе?.. Неужели не зачтутся ему, правителю, заботы, которые он приложил, чтобы не только самому заниматься наукой, но чтобы за ним пошли и другие той же благородной дорогой, неужели не зачтутся щедрые расходы на сооружение каналов, бань, дорог и в первую очередь медресе? Может, он обманывает себя, считая, что отличается
Как ни мучительны, как ни безысходны были размышления Улугбека, силам человеческим поставлен предел: султан заснул. Уже засыпая, он подумал, что, выполни Абдул-Латиф одно-единственное требование отца, он, отец, отрекся бы от престола в пользу сына. Но, когда ярко-солнечным утром в Кок-сарае собрались военачальники, Улугбек даже сам себе не напомнил про это; в крепкой кольчуге, препоясавшись длинным мечом султана Шахруха, что умел подчинять себе непокорных, султан Улугбек сел на боевого коня. Не разум — сила пусть решает спор!
Влечение куда более могущественное, чем тихая радость науки, призывало его к битве за власть.
И Улугбек покорился этому влечению.
4
У ворот обсерватории Али Кушчи передавал поводья сторожу. Зашел во двор. Прислушался к затихающему стуку копыт: это нукеры поскакали обратно.
— Мавляна, вас дожидается ваша матушка, — сказал старик.
— Где она?
— В келье Книгочия.
Так прозвали Мирама Чалабй— любимого ученика Али Кушчи за то, что он дни и ночи проводил в книгохранилище за чтением.
Мавляна свернул к одноэтажному дому позади обсерватории, где жили талибы.
В келье Мирама Чалаби мерцала одинокая свеча. Хозяина в келье не было. На циновке в углу сидела, обняв колени, мать Али Кушчи — Тиллябиби. Она дремала. Али Кушчи хотел было, не тревожа ее, выйти обратно, но сон материнский чуток: Тиллябиби открыла глаза, проворно поднялась, подбежала к сыну и, взмахнув руками, словно птица крыльями, припала к нему.
— Где ты пропадал, ненаглядный сынок, верблюжонок мой? — Тиллябиби была из степного аула, и потому любимым ласковым словом у нее было «верблюжонок». Али Кушчи осторожно обнял старушку за хрупкие плечи.
— А сами-то вы, матушка? Откуда пришли в такую-то пору… ведь скоро утро…
— Обо мне беспокоиться нечего, да и в другой раз о том можно поговорить, а с тобою что приключилось, верблюжонок?.. Не таись от матери, расскажи.
— О чем, матушка?
— Ну, как же, как же… Кругом только и слышишь новости, одну страшней другой… Будто султана Улугбека уже лишили престола, а всех его приближенных и особенно шагирдов ждут разные суровые кары… А ведь ты…
Тиллябиби скорбно взглянула на сына вмиг повлажневшими глазами. Лицо ее, все в сетке морщин, с седыми прядями из-под платка, было полно безграничной любви и безграничной тревоги за сына. Теплая волна нежности к старой своей матери омыла сердце Али Кушчи. Осторожно обнимая мать, ласково поглаживая ее плечи, он провел Тиллябиби в глубь кельи, посадил на тахту, нарочито-беззаботно
— Какой это негодяй врет так подло?
— Ты смеешься, верблюжонок?.. Вся махалля[20] только про то и судачит… Ах, ты плохо разбираешься в жизни. Как говорил твой покойный отец на старости лет? «Чем дальше от сильных, тем лучше для низких». Сорок лет он служил верой и правдой повелителю Тимуру, а чего добился? Одни опасности да беды сулит близость к владыке, поверь мне…
— За меня бояться не надо, матушка, право слово, не надо.
— Как не бояться, как не бояться, верблюжонок мой?.. Ну-ка, скажи, что получил ты за службу султану Улугбеку, да сохранит его аллах? Что? Одними книгами только и обзавелся. И не женился-то из-за них, я думаю. Ни очага своего, ни детей…
— Аллах захочет, и все еще будет.
— Когда это будет, ты уж седеешь, верблюжонок… Видно, не доведется мне внуков понянчить, не благоволит аллах к тебе… Ты все с книгами возишься, все с книгами…
Как сумел, он успокоил мать, пригасил, ему показалось, ее тревоги.
Тиллябиби вскоре заснула.
Али Кушчи так и не прилег в эту ночь.
Рассвет был уже близок; от местечка Оби-рахмат доносились предутренние переклички петухов, взвизгиванья и тявканье собак; небо заголубело немного, но звезды еще не погасли.
Мавляна все прохаживался и прохаживался по двору, наконец зажег свечу и поднялся на верх обсерватории. Его влекли к себе книги, и зрелище их было для растревоженного сознания словно чудодейственное лекарство: в книгохранилище сердечная боль отпустила Али Кушчи.
«Мир чистоты и мудрости, — чуть не вслух прошептал мавляна, — далекий от мира козней и страданий, который нас, увы, окружает». Но тут же и подумалось Али Кушчи, что не совсем он прав: ведь страдания человеческие, страдания тех, кто уже ушел, тоже запечатлены в этих свитках, запечатлены так же, как и радости людей, и светлые заботы разума, открывающего то, что до поры казалось тайной. Без страдания и сострадания нет ни поэзии, нет и самой науки. Только корысть не могла запечатлеть себя в этих созданиях разума и сердца. Ни корысть, ни злоба, ни наглая надменность — низкие страсти, бесчеловечные вожделения.
Две просторные прямоугольные комнаты заняты были множеством высоких — с полу до потолка — полок. Эти полки и сами были воплощенной красотой: так прекрасно выглядит обработанное ореховое дерево, из которого они были сделаны, а тем паче прекрасна тонкая, изящная резьба на их поверхности. Старинные книги, редчайшие рукописи — поистине собранным здесь сокровищам нет цены!
Али Кушчи расстегнул чекмень, размотал два кушака под чекменем, вытащил тщательно завернутый мешок.
Как сказал устод? Без этого богатства не сохранишь и того, что на полках? Так ли? Многое может этот мешок, многое, это бесспорно. Но заменить книг и золото не сможет.
Ничто не сможет заменить, например, вот этих книг, стоящих на полках с правой стороны: целая библиотека, три ряда доходящих до потолка тяжелых томов в иссиня-черных кожаных переплетах. Это сам Тимур Гураган привез их, отняв у Баязета. Потрясатель вселенной, говорят, мало смыслил в науках, но цену, а лучше сказать, бесценность книг понимал. Эти ряды взывают к миролюбивым мудрецам — взывают своей неизученностью. Устод Улугбек все намеревался вызвать ученых мужей из Каира, Багдада, Дамаска, дабы они перевели эти труды и прокомментировали их. Можно было бы попробовать и самаркандцам… Но научные занятия требуют мира и спокойствия, а ни того, ни другого сейчас здесь нет. Время устода и его шагирдов уходит на иные заботы: не до комментирования.