Совесть
Шрифт:
На самом деле Али Кушчи увидел тщедушного старика с трогательно легким ореолом волос надо лбом и редкой бородкой клинышком. Белыми, как снег, были и брови старика, и ресницы, и его шапочка конусом, вроде кулоха[14] сшитая из трех кусков ткани. Даже чекмень на нем был белым-белым.
В тот весенний день мавляна Салахиддин Кази-заде Руми поцеловал Али Кушчи, а Мирза Улугбек впервые милостиво пригласил его к себе в Кок-сарай.
О, сколько лет пролетело, сколько воды утекло с того дня, а стоит Али Кушчи закрыть глаза, как возникает перед ним ласковый старик, мудрец, да не исчезнет
Улугбек покачал головой, усмехнулся краешком губ.
— Во сне… покойный пожурил меня… Сказал, что я забросил науку ради неверной прелести власти, ради блеска трона… Желая владеть престолом, погубил, мол, свой дар!
Али Кушчи весь встрепенулся, не удержал восклицания:
— О, всемогущий!..
Улугбек быстро глянул на него, в глубоко посаженных глазах устода промелькнул вопрос. Чувствуя нарастающую неловкость, Али Кушчи заговорил:
— Пусть устод простит меня, но полчаса назад здесь, в этой зале, то же самое подумал и ваш шагирд…
Улугбек сидел, чуть сгорбясь, не касаясь спинки кресла. Молчал. Постукивал по расписному низкому столику — хантахте алмазом золотого перстня. Белые мохнатые брови султана сошлись к переносице, и между ними пролегла глубокая складка. Взгляд был устремлен в одну точку.
Али Кушчи прервал свое признание: как физическая боль, его пронзило раскаяние: вместо утешения он еще больше ранил устода произнесенными словами.
— Мавляна Али, — заговорил Улугбек, не отрывая глаз от какой-то лишь ему ведомой точки в пространстве. — Раб божий, недостойный милостей всевышнего, я почти сорок лет правлю Мавераннахром… И вот ты думаешь, что труды мои, затраченные на обеспечение спокойствия в стране, на благоустройство государственное, на улучшение хозяйства и приобретения в казну, напрасны и недостойны… Неужели и ты так думаешь?..
Скорбно-красноречивая, торжественная речь Улугбека нежданно прервалась.
Да как он, Али Кушчи, посмел бередить душевную рану устода в столь трудный для того час? Али Кушчи сказал:
— Заслуги ваши, досточтимый устод и повелитель, и на поприще державном и в научных занятиях столь велики, что никто не может в них усомниться!
Улугбек нетерпеливо взмахнул рукой.
— Не надо, я все понимаю, Али… Но ход событий таков, что… ученые мужи, вы не понимаете меня, Али! Не оттого, что разум таких, как ты, меньше разума шахов и султанов, нет! Всевышний щедр: разум — лучший его дар человеку — отдан поэтам и ученым. Но одарил их он еще и такой чистотой, такой наивностью, что вы не в силах понять ни с чем не сравнимую жизнь тех, кто… обречен… править.
Улугбек словно задохнулся. Потрогал шею под бородой. Снова взмахнул рукой.
— Ты не подумай, будто боюсь я расстаться с престолом. Другого боюсь. Того, что все, накопленное мною за сорок лет — медресе, обсерватория, главное сокровище мое — библиотека, наконец, произведения мои, что писал, не замечая ночей, — все это пойдет прахом, будет пущено на ветер наследниками. — Последнее слово Улугбек произнес со злой горечью. — И еще одного боюсь… забвения боюсь. Того, что грядущие поколения будут гнушаться именем Мирзы Улугбека, внесут его в ряд прочих имен бесславных правителей… Кто будет знать, что Мирза Улугбек стремился
С болью и состраданием ответил Али Кушчи:
— Досточтимый учитель! Верю, верю в то, что потомки будут знать правду, будут судить о вас в согласии с нею… И в чьих же суждениях правда, если не в суждениях людей науки, устод? А разве забудут они ваши заслуги? Разве может превратиться в пыль каталог звезд?.. Или не разум людской только и вечен в мире?!
Улугбек грустно улыбнулся.
— Ты уверен в этом?.. Ну, пусть будет так. Благодарю, Али.
В эту минуту послышались шаги, в зале показался дворецкий, а за ним толстяк бакаул — мастер-шашлычник, знакомый Али Кушчи по охотничьим пирам повелителя. Шашлычник нес серебряный поднос, на котором стояли ажурные кувшинчики и тонкие, точно из луковичной кожицы, китайские пиалы. Такие же серебряные подносы внесли затем помощники бакаула, и на каждом подносе шипел горячий шашлык, дразня острым запахом.
Улугбек последил взглядом за тем, как бакаулы расставляли кушанья, как потом, пятясь и кланяясь, выходили из залы. За ними собрался было и дворецкий, но султан остановил его вопросом:
— За мавляной Мухиддином послал гонца?
— Гонцы уже вернулись, повелитель.
— И что же?
— Мавляна Мухиддин, оказывается, тяжко занедужил, повелитель.
— Вот как!.. Ну, ладно, ступай… Я сам разолью вино.
Дворецкий вышел, тоже пятясь, прижав руки к груди.
— Гм… Тяжко занедужил… — повторил Улугбек и насупился. — Ты знал об этом что-нибудь, Али?
— Нет, досточтимый устод.
— Отчего же?
Али Кушчи смутился.
— Возможно, вы слышали, устод, о том, что этой весной я сватал дочь мавляны Мухиддина. За молодого мударриса по имени Каландар Карнаки. Но мавляна, а особенно отец его Ходжа Салахиддин… тот самый, известный в Самарканде ювелир… отказали. С обидными словами меня выпроводили… С тех пор я не бывал в том доме… Об остальном вы знаете, устод.
Улугбек молча следил за игрой золотистого вина в хрустальном бокале… Да, он знал «остальное»…
Вскоре после сватовства, о котором рассказал Али Кушчи, мавляна Мухиддин отдал дочь за сына эмира Ибрагймбека-тархана[15]. На той богатой свадьбе был сам Мирза Улугбек. Но, когда Улугбек повел потом войско против Абдул-Латифа, оставшийся в столице младший сын, Абдул-Азиз, придрался к чему-то и казнил ни за что ни про что эмирского сына, а молодую жену, дочь Мухиддина, взял в свой гарем. К произволу этого Улугбекова сына в городе привыкли, но такой дерзко беззаконный поступок вызвал среди вельмож и богачей Самарканда взрыв недовольства, да такого, что султан-отец должен был, оставив войско, с берегов Джейхуна немедля вернуться в город.
В первый же день после возвращения Улугбек пожелал увидеть Хуршиду-бану — так звали дочь мавляны Мухиддина.
— Дочь моя, — сказал Улугбек, взволнованный красотой и глубокой печалью пленницы. — Что случилось, то случилось. Я наказал сына за бесчестье, тебе нанесенное. А теперь… твоя воля — хочешь, возвращайся домой, хочешь… останься.
Хуршида-бану выбрала первое, а Улугбек хотел надеяться на второе. Ибо красота всесильна, и, может быть, в преклонные годы человек ценит ее больше, нежели в годы юности.