Советский рассказ. Том второй
Шрифт:
— У меня, как назло, денег нет.
— У меня есть, — сказала она. — На бутерброд.
И они попали в буфет. Тут уж нечего было поделать. Потому что все мог сейчас проделать Лобышев — одного он не мог: показать девушке, что он ее стесняется. И он шел с ней между столиками крохотного буфета, казалось ему, бесконечно долго. И в это недолгое время, что он шел, тяжеловатые мысли вспархивали в его мозгу, большие и шуршащие, как совы. Эти мысли, эти совы, были о том, что и раньше бывало вскользь, но теперь они были порезче, так что, по крайней мере, не приходилось уже сомневаться в их существовании: были они
— Надо же, как неудачно, — сказал он. — Как раз сегодня у меня получка. Но вот получка через два часа, и много будет денег, а сейчас — нет.
«Зачем это я?» — мелькнуло у него. А девушка спросила:
— А кем вы работаете?
Лобышев запнулся, ему хотелось подобрать себе профессию попроще, но ничего не придумал.
— Я начальник отряда… в экспедиции, — сказал он, понял, что хвастается, и добавил: — Денег хватает, — хотел еще что-то добавить, но тут уж смог остановиться и только повторил: — А вот сегодня нет. Вы уж меня извините.
— Мы съедим пополам, — сказала девушка.
— Да нет, — сказал он, — рубль-то у меня найдется.
— Тогда-то что, — сказала девушка.
А уж если так, вдруг уничижающе подумал он, то тем более — сволочь… Ведь вот для нее рубль, может, целый день житья. На эту свою мысль он совсем уж рассердился, достаточно тонко все-таки почувствовав хамство такой мысли, несовременное причем хамство.
Они сидели за столиком. Девушке вышло даже два бутерброда. И еще по бутылке пива. Пока девушка ела и молчала, Лобышеву становилось вовсе не по себе — уж лучше бы они говорили, — а так было совершенно непонятно, почему он сидит вот тут с ней и чем-то уже связан: уйти не может, — неотвязность сна. Теперь он подумал: раз уж он сидит с ней, то должен быть в этом человек. Человека же он в себе сейчас не находил. И тогда его бесило: от кого же и от чего же он сейчас зависит, что так скован? Неужели из-за этих, за столиками? А почему, собственно? Тогда он начинал понимать, насколько же он не властен в каждом шаге, движении и слове, хотя вот ведь день за днем живет в уверенности, что все-таки передвигается, говорит и делает сам — а нет, не сам. И тогда становилось понятно, что это, по-видимому, целая жизнь у него такая, что он сегодня так не властен. И где-то очень далеко тот хвостик, с которого надо было бы пережить заново, чтобы иметь сейчас свободу. Эта мысль кружила над ним, но девушка все съела, засмеялась и, потягивая пиво, сказала:
— Вот вы меня и устроите на работу. Ведь вы можете?
Лобышев охотно отпустил мысль, отвлекся, так сказать, и с какой-то даже серьезностью и убедительностью, которых бы не смог объяснить, если бы их осознал, сказал:
— Отчего же, могу. Но только стряпухой. Стряпуха нам нужна.
— Так мне хоть кем, — сказала девушка, — лишь бы на работу.
Что это я? Так же нельзя… — спохватился Лобышев.
— Тридцать рублей всего, — сказал он, отступая.
— Это все равно, —
— Устроишь?
— Отчего же, — замялся Лобышев. — А какая у тебя вообще-то специальность? — Даже с ней переход на «ты» был для Лобышева, как на американских горах: перехватило дух.
— У, — сказала она, — специальностей у меня хватит! Я могу быть токарем, маляром, поварихой и, — она все не снимала руку с лобышевского колена, — женщиной… — Она засмеялась.
Лобышев тоже засмеялся. Уж теперь-то точно встал в автобусе, оказался без штанов и идет по проходу. Так и замерло. И почему-то стало легче. Девушка смотрела на него и не снимала руку с его колена. А какой-то чертик все раскисал в Лобышеве. Он вроде бы ничего и не видел. А только приговаривал:
— Это сначала надо проверить… — и смеялся гаденько, так гаденько, что уже не мог бы заметить этого, потому что заметить это было бы слишком для него тяжело. — Это сначала надо проверить, — говорил он.
— Так возьмешь? — сказала девушка.
— Это можно, — сказал он и хотел что-то спросить, или добавить, или подумать, — но тут прозвенел звонок. Девушка встала, взяла его за руку, вытянула, смеясь, со стула, и они направились в зал.
Места у них были разные. Они стояли в проходе, выжидая, когда все рассядутся. Она держала его за руку и не выпускала. А ему опять стало несносно. Он, как ему казалось, изрешеченный взглядами всего зала, все порывался сесть на свое место: все равно, мол, свободных мест не будет, — а представить, что ему придется кого-то просить пересесть и при этом все станут разглядывать друг друга, было страшно. Но она удерживала его, люди рассаживались, а они стояли в проходе.
Им удалось сесть вместе, когда погас свет. Вернее, ей. Она сразу же забрала его руку. Был какой-то журнал про китайские вазы. Очень много китайских ваз. Он чувствовал себя наконец спокойно, почти хорошо. Потому что они не стояли больше в проходе, было темно и никто не мог его, Лобышева, видеть. Ему, в общем, было приятно, как она обращалась с ним в темноте. И вазы ему нравились.
— Правда, красивая, — сказала она.
— Правда.
— Ты бы хотел иметь такую дома, — сказала она.
— За такую вазу можно жизнь не работать… — сказал он внезапно для себя и, пока говорил, уже испытывал противность, но выговорил до конца. Такого он за собой не любил: говорить чужие слова, в тон. Но тут и она сказала кое-что для равновесия:
— А как ты относишься к абстрактной живописи?
Он несколько обалдел. Посмотрел искоса.
— Ничего отношусь, — сказал он. Боже, подумал он, ведь до чего дошли… Что же это за жуткий опыт такой она приобрела, что со мной про абстрактную живопись заговаривает?..
— У меня был один знакомый… — сказала она и пожала ему руку.
Теперь его больше всего мучило, что после журнала их сгонят с мест, и опять начнется то же, и они будут торчать в проходе. Только бы без перерыва, думал он. Тогда не сгонят. Только бы не зажигали свет. Иногда не зажигают.
Журнал кончился, свет зажегся, и их согнали.
— Придется идти на свои места, — сказал он.
— Пойдем, — сказала она. И повела его за руку к своему месту.
Все места рядом были заняты.