Советский рассказ. Том второй
Шрифт:
Я узнал его сразу по скуластому лицу и большим, широко расставленным глазам — я ни у кого не видел глаз, расставленных так широко.
Он смотрел исподлобья, сбычась, как тогда, при нашей первой встрече в землянке на берегу Днепра. На левой щеке, ниже скулы, темнел кровоподтек.
Бланк с фотографией был не заполнен. С замирающим сердцем я перевернул его — снизу был подколот листок с машинописным текстом: копией спецсообщения начальника тайной полевой полиции 2-й немецкой армии.
«№… гор. Лунинец. 26.12.43 г. Секретно.
Начальнику полевой полиции группы „Центр“…
…21 декабря сего года в расположении 23-го армейского корпуса, в запретной зоне близ железной дороги, чином вспомогательной
При задержании неизвестный (как установлено, местной жительнице Семиной Марии он назвал себя „Иваном“) оказал яростное сопротивление, прокусил Титкову руку и только при помощи подоспевшего ефрейтора Винц был доставлен в полевую полицию…
… установлено, что „Иван“ в течение нескольких суток находился в районе расположения 23-го корпуса… занимался нищенством… ночевал в заброшенной риге и сараях. Руки и пальцы ног у него оказались обмороженными и частично пораженными гангреной…
При обыске „Ивана“ были найдены… в карманах носовой платок и 110 (сто десять) оккупационных марок. Никаких вещественных доказательств, уличавших бы его в принадлежности к партизанам или в шпионаже, не обнаружено… Особые приметы: посреди спины, на линии позвоночника, большое родимое пятно, над правой лопаткой — шрам касательного пулевого ранения…
Допрашиваемый тщательно и со всей строгостью в течение четырех суток майором фон Биссинг, обер-лейтенантом Кляммт и фельдфебелем Штамер „Иван“ никаких показаний, способствовавших бы установлению его личности, а также выяснению мотивов его пребывания в запретной зоне и в расположении 23-го армейского корпуса, не дал.
На допросах держался вызывающе: не скрывал своего враждебного отношения к немецкой армии и Германской империи.
В соответствии с директивой Верховного командования вооруженными силами от 11 ноября 1942 года расстрелян 25.12.43 г. в 6.55.
…Титкову… выдано вознаграждение… 100 (сто) марок. Расписка прилагается…»
Октябрь — декабрь 1957 г.
Майя Ганина
Настины дети
1
Федор идет по раскисшей колее, тяжело перебрасывая длинные ноги в высоких валенках с калошами, размахивая руками. Полушубок расстегнут, промасленная фуфайка обвисла у ворота, открывая темную от металлической пыли шею. Впереди, за поворотом, — село. Длинная россыпь изб с заснеженными крышами, над каждой трубой колеблется розовый в заходящем солнце дым. Сегодня суббота. Ветер, сильный, сырой, так и толкает встречь, мешает идти. Ноги устали месить раскисшую бурую кашу — талый снег пополам с глиной, валенки промокли, ноют пальцы. И все-таки хорошо! Федор оглядывается по сторонам, на обледенелые, мокро и розово блестящие поля, улыбается. Сейчас помыться, переодеться, а там можно и в клуб сходить.
Он взбегает на крылечко крайней неказистой избы с крытым двором, наскоро шаркает калошами о веник, проходит в избу.
В избе — жаркий парной воздух, в закутке между окном и печью дымится корыто с намоченным бельем, возле, на полу, еще огромный ворох пеленок, мужских рубах, цветных наволочек, исподних юбок. Мерно покачивается раскрашенная, как деревянная ложка, зыбка; в ней спит, открыв крошечный бледный ротик, трехмесячная Маша. На длинном сундуке, застланном лоскутным одеялом, Настя одевает полуторагодовалого Леньку и толкает изредка зыбку. Ленька молча сопит, вырываясь из рук матери, трясет взъерошенными прядками волос. Услышав, что хлопнула дверь, Настя оглядывается.
— Батя пришел! — говорит она. Надевает на Леньку длинную, сшитую, как платьице, бумазейную рубаху, сует в одну руку сушку, в другую — зелененькое деревянное
Ленька сжимает сушку и яичко, внимательно, почти не моргая, смотрит на высокого чумазого человека. За неделю он отвыкает от отца, тем более что Федор и в эти-то малые часы, что бывает дома, почти не занимается с ним. Не умеет он, да и неохота.
Насте едва исполнилось девятнадцать лет, поженились же они, когда Федору шел двадцатый год, а ей не было и семнадцати. Мать Федора вздыхала, глядя на них: дети малые, несмышленые… Федор почти не изменился за эти два с половиной года: все та же юношеская припухлость в уголках губ, мальчишеский хитроватый и горячий взгляд светлых глаз, а про Настю сразу скажешь: женщина, детная. Мягкие тонкие губы озабоченно сжаты, лицо с выступающими скулами и желтыми пятнами между бровей и над верхней губой спокойно и деловито. Беленькие, мокрые после бани волосы прилизаны, заплетены в косички и заколоты.
— В баню пойдешь?
Федор кивнул, продолжая стоять посреди избы в полушубке и калошах, словно чужой. Он не любил попадать домой во время уборки, стирки, вообще каких-то домашних дел, которые время от времени затевала Настя.
— Раздевайся, сейчас маманя вернется, и пойдешь. Я покуда белье соберу.
Вошла мать Федора, высокая, как и сын, крепкая старуха с черными усиками над верхней морщинистой губой. Узелок с грязным бельем она бросила в общую кучу к корыту, произнесла коротко:
— Постираешь.
Сняла платок и перед длинным темным зеркалом, висевшим на степе, начала раздирать гребешком жидкие волосы.
Федор париться не любил, вымылся быстро. Когда он вернулся, на столе уже стояли кринка с молоком, большая миска со щами и каша, запеченная в глиняной плошке. Мать сидела прямо, черпала деревянной ложкой щи, громко хлебала. Настя, видно, уже наспех поела и возилась у корыта. Голова ее повязана теперь, как и у свекрови, платочком, концами назад, одета она в темную ситцевую кофточку с завернутыми выше локтей рукавами и кубовую, еще из материного приданого, длинную юбку. Она быстро перебирала белье в корыте красными руками, низко склоняя маленькое скуластое лицо.
Мать подняла с сундука Леньку и, посадив на колени, принялась кормить щами. Федор неловко ткнул сына пальцем в бок и улыбнулся ему, когда тот, закинув голову, начал снова глазеть на отца.
— Не ко времю игрушки затеял, — сердито оттолкнула его мать. — Дай поесть парнишке.
— Пущай поест, — равнодушно согласился Федор, похлебал щей и поднялся. Он достал новую шелковую рубашку, наглаженные брюки, снял с зеркала галстук.
— Куда? — настораживаясь, спросила мать.
— В клуб.
— Не пойдешь!
Федор молчал, тщательно зачесывая назад волосы, глядя в темное кривое зеркало, где расплылось широкое румяное лицо.
— Не пойдешь! — повторила мать, снимая с колен Леньку. — Настька, возьми малого!
Настя, вытерев руки, подошла и, крепко прижав к себе сына, сумрачно глядела на Федора.
— Не пойдешь! — крикнула мать снова и рванула из рук Федора галстук. — Хватит мне сраму от людей! Не парень ведь уже, кобелина этакий. Ивушка-то Сысов ноги обещал поломать тебе за Веруньку.
Федор оперся плечом о стену, сунул руки в карманы брюк и глядел на жену и мать, сердито и смущенно улыбаясь.
— Молодой я еще, не нагулялся! — сказал он. — Вот тридцать годов сравнятся — и сам никуда не пойду. А покуда дома ты меня, маманя, не удержишь, хоть розорвись!
— Розорвись? — крикнула мать. — Не удержишь? А эти? Эти? — Она вскочила, вырвала из рук Насти Леньку, стала совать его Федору.
Заколыхалась люлька, раздались сиплые, поскрипывающие звуки. Настя затрясла зыбку, быстренько запела что-то, однако маленькое тельце недовольно корчилось, выдирались из свивальника ручки, широко раскрывался ревущий рот.