Советский русский рассказ 20-х годов
Шрифт:
Зорко старцу Амуну и ясно.
Обрезано сердце его.
Его подвиг велик и труды неподъемны. Под дождем и ветром, резче ветра и хлестче дождя его бич терновый.
Трижды в год опускает старец глаза в долину на те трубы и башни, на черепицу — на дымящийся, с синей адовой пастью в темные ночи, тесный город, что повис над морем. И трижды в год осеняет старец крестом город и море.
Море плещется, размывает скалу.
И с гудом и гулом волн — звон долины.
На звон выходит старец из пещеры на молитву.
Небо над ним и звезды.
Никто
Зорко старцу Амуну и ясно.
Обрезано сердце его и уши отверсты.
В который час, в какую напасть вот вереницей, как упорный змей, тянутся на гору жены, дети и старики, кусками и кольцами ползут по острым камням, о камни — на коленях, глаза туда и руки простерты:
— Помолись за наших мужей, и сынов, они пошли на войну. Жестокий Антиох объявил нашему королю Аспиду войну. Помоги одолеть врага. Дай боже вернуться им целыми! Помолись! Попроси!
Выглянул старец:
— Горемыки! Не могу я молиться за проливающих кровь. И скрылся в пещере.
И крестная тропа, как от снега под вешним солнцем, шумно опросталась от горемычных.
Сердце ходило — проклятия вышептывали поблекшие осиротелые губы и другие, запекшиеся, как земля под зноем.
— Жестокий, он не любил никого.
— Черствое сердце, оно не рвалось от тоски.
— Забыл он отца и мать! Нам ничего не надо, не для себя и живем, только бы сына нам сохранить! Заглохло сердце его.
— О, если бы знал он дни и ночи, память мою! Не мил мне свет и звездная ночь постыла. Тоска выела сердце. Глаза мои гаснут от слез.
— Лицемер! Поит зверей, а мы?
— Нет, он никого не любил, не думал ни о ком, мертвец проклятый!
Проклятие и жалоба, как море в погоду, взывало и взвивалось по опустелой долине — из городских ворот выходили вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и семью.
Да, какое резкое слово открытому сердцу, в страхе и тревоге за близких, — сухой песок в просящие глаза. Или и вправду забыл он отца и мать? Или, не любя никого, его сердце, как окаменевшая в мире когда-то нежная ветвь?
Так выговаривало сердце и слепло от горя.
Вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и отрываясь от любимой семьи, шли умирать за короля и землю — не пощадит жестокий Антиох родную их землю.
И кричало сердце, ожесточаясь:
— Как? Проливающие кровь? Кто же нас защитит? И нет молитвы за них? Путь к Богу закрыт? Видит Бог, проклинаю я час, в который зачала меня мать, проклинаю день, в который увидела белый свет, проклинаю звезды и ночь моей любви, не надо мне жизни! Мужа верни мне!
Железная крыша повисла над долиной — над городом, выбрасывающим в небо из своих красных труб сине-адово пламя, и, как отбитые, опустились руки.
— Мертвец
Нет, жива душа у старца Амуна. И сердце его не было глухо: он прозревал свет небесный, слышал плач сердца человеческого, и вопль звериный не был закрыт от него.
Одни живут, как звери, имея только шкуру, мясо, кости, кишки, другие мятутся и чают, третьи предстоят Богу.
Старец, идя по пути чистоты и духа, отрешившись от страстей — ими движется жестокая жизнь наша! — и освободившись от гнета хотения и воли, творя волю Божию, пил чашу живой воды, и были руки его чисты и чистое сердце мудро.
Люди, живущие звериным обычаем, а таких больше полмира, люди с душой закрытой проходят кровавый круг жизни на сем свете, и пролитие крови для них закон, но в царстве духа кровь безвластна.
Нет, не мог старец молиться за проливающих «кровь.
И знал он то, что было скрыто от наших смертных глаз, он прозревал судьбы мира, судьбу человеческую, обрекавшую человека и даже целый народ по его делам прошлым на жизнь и смерть.
И о своем народе знал он правду.
И прозревая судьбы мира и провидя судьбу в глазах приходящих к нему, как далек был он от мысли, что он выше других, и знает, и дано ему больше. Он не полагался на себя, и в душе его не рождалась беспечность.
С бодростью вставал он от сна, прилежно стоял на молитве и много трудился.
И за долгие подвиги он достиг почти бестелесной жизни, все желание свое устремив к Богу в ожидании часа, когда воззван будет от мира сего на отдых от муки жизни здешней.
Труды, молитва, созерцание — так проводил он свои дни.
И тело его не слабело, душа не теряла бодрости, и свободный дух его раскрылялся.
Божьим светом озарена была его душа.
Отпустив пришедших к нему на гору с мольбой горемычной, он стал на молитву и всю ночь молился о чающей твари.
По немалому времени опять приходят на гору скорбные.
Лиц их не видно, одни испуганные и воспаленные глаза, глаза устремлены к пещере, и сквозь стон едва слышен голос.
Вышел из пещеры старец.
— Отец! — и руки тянутся к последней защите, — война разгорается. Наши мужья и отцы ушли. Их призвал король против Псаммия. Жестокий полководец Псаммий пристал к Антиоху. Мы воюем со многими властителями. Кровь заливает наши поля.
И скорбные не хотят уходить, моля о пощаде и о победе над врагом.
А там, на полях, обагряемых кровью, рядом с воинами Аспида умирали воины Антиоха и Псаммия. И в Сирии стенали, как в Александрии.
Матери говорили:
«Нам ничего не надо, не для себя и живем мы, нам только бы сохранить нашего сына!»
Отцы с горестью вспоминали свои надежды, больше не веря в возвращение сыновей.
Жены рвали на себе волосы от тоски по мужьям.
И как в Александрии, так и в Сирии, слово в слово одна подымалась к небу молитва о пощаде и о победе над врагом.