Советский русский рассказ 20-х годов
Шрифт:
— Идет кто-то, — вдруг тихо сказал он.
Я ничего не слышал.
— Идут. Бабы. Ты, дружба, вот что: ты не говори ни с кем, не мешай, — испугаешь! Ты где-нибудь в сторонке живи. Тихо.
Из кустов бесшумно вылезли две бабы: одна дородная, средних лет, с кроткими глазами лошади, другая молоденькая, с чахоточным, серым лицом, обе они испуганно уставились на меня, — я ушел вверх по склону оврага и слышал слова старика:
— Ничего, он — не помеха нам. Он — блаженненький, ему все равно, не вникает в дела наши…
Надломленным
— Так-так-так! Ай-яй-яй? Экие, какие, а?
Баба тонко заплакала — тогда старик певуче протянул:
— Милая, ты — погоди, перестань, ты послушай…
Мне показалось, что голос его потерял сиповатость, звучит выше и чище, а мелодия слов странно напомнила незатейливую песенку щегленка. Я видел сквозь сетку ветвей, что он, наклоняясь к женщине, говорит ей прямо в лицо, а она, неудобно сидя рядом с ним, широко открыла глаза, прижав ладони ко груди своей. Подруга ее, склонив голову набок, покачивала ею.
— Тебя обидели — бога обидели! — громко говорил старик, и бодрый, почти веселый тон этих слов явно не ладил со смыслом их. — Бог-то — где? В душе твоей, за грудями твоими живет свят дух господень, а они дураки, братья твои, его и задели дуростью своей. Их, дураков, пожалеть надо, — плохо сделали. Ведь бога обидеть — это как малого ребенка обидеть твоего бы…
И снова он певуче произнес:
— Милая…
Я даже вздрогнул: никогда раньше не доводилось мне слышать и принять это хорошо знакомое, ничтожно маленькое слово насыщенным такой ликующей нежностью. Теперь старик говорил быстрым полушепотом; положив руку на плечо женщины, он тихонько толкал плечо, и женщина покачивалась, точно задремав. А большая баба села на камни к ногам старика, аккуратно — веером — разбросив вокруг себя подол синей юбки.
— Свинья, собака, лошадь — всякий скот разуму человека верит, а братья твои — люди, — помни! И скажи старшему, чтоб он в то воскресенье пришел ко мне…
— Не придет он, — сказала большая баба.
— Придет! — уверенно воскликнул старик.
В овраг спускался еще кто-то, — катились комья земли, шуршали ветви кустов.
— Придет, — повторил Савелий. — Теперь идите с богом. Все наладится.
Чахоточная баба встала и молча, в пояс, поклонилась старику, он подставил ладонь свою под лоб ей, приподнял ее голову и сказал:
— Помни: бога носишь в душе!
Она снова поклонилась, подавая ему маленький узелок.
— Спаси тебя Христос…
— Спасибо, дружба!.. Иди себе!.. — И перекрестил ее.
Из кустов вышел широкоплечий мужик, чернобородый, в новой, розовой, еще не стиранной рубахе, — она топорщилась на нем угловатыми складками, вылезая из-за пояса. Был он без шапки, всклокоченная копна полуседых волос торчала во все стороны буйными вихрами, из-под нахмуренных бровей угрюмо смотрели маленькие медвежьи глаза.
Уступив дорогу бабам, он поглядел вслед им, гулко кашлянул и почесал грудь.
— Здорово, Олеша, — сказал старик, усмехаясь. — Что?
— Пришел вот, — глухо ответил Олеша. — Посидеть с тобой охота.
— Ну, посидим, давай!
Посидели с минуту молча, серьезно оглядывая друг друга, потом заговорили одновременно:
— Работаешь?
— Тоска, отец…
— Большой ты мужик, Олеша!
— Кабы мне твою доброту…
— Великой силы мужик!
— На кой она мне, сила? Мне бы вот душу твою…
— Вот — погорел ты; другой бы осел, затосковал…
— А — я?
— А ты — нет! У тебя опять хозяйство играет…
— Сердце у меня злое, — сказал мужик шумно и обложил сердце свое матерными словами, а старик спокойно, уверенно говорил:
— Сердце у тебя обыкновенное, человечье, тревожное сердце, — тревоги оно не любит, покою просит…
— Верно, отец…
Так они говорили с полчаса — мужик рассказывал о человеке злом, буйном, которому тяжело жить от множества неудач, а Савелий говорил о каком-то другом, крепком человеке, упрямом в труде, — о человеке, у которого ничего не ускользнет, не отвертится от рук, а душа у него — хорошая.
Усмехаясь во всю рожу, мужик сказал:
— Помирился я с Петром…
— Слышал.
— Помирился. Выпили. Я ему говорю: «Ты что же, дьявол?» — «А — ты?» — говорит. Да. Хорош он мужик, мать…
— Вы оба — одного бога дети…
— Хороший. Умен, главное! Отец, — жениться, что ли, мне?
— А как же? На ней и женись…
— На Анфисе?
— На ней. Хозяйка! А красота какая, сила? Вдова, жила со старым, натерпелась, — тебе с ней хорошо будет, верь…
— Женюсь, в самом деле…
— Только и всего…
Потом мужик рассказывал что-то малопонятное о собаке, о том, как выпустили из бочки квас, — рассказывал и хохотал, точно леший. Его угрюмое, разбойничье лицо совершенно преобразилось в глуповато-добродушную рожу обыкновенного, избяного зверя.
— Ну, Олеша, отойди в сторонку, идут ко мне…
— Страдальцы? Ладно…
Олеша спустился к ручью, попил воды, черпая ее горстью, минуты две сидел неподвижно, точно камень, потом опрокинулся на спину, заложил руки под голову и, должно быть, тотчас уснул.
Пришла хроменькая девушка в пестром платье, с толстой русой косой на спине, с большими синими глазами, — лицо на редкость картинное, а юбка раздражающе пестра, — вся в каких-то зеленых и желтых пятнах, и на белой кофточке пятна красные, цвета крови.
Старик встретил ее радостно, ласково усадил, — но появилась высокая, черная старуха, похожая на монахиню, и с ней большеголовый, белобрысый парень, с неподвижной улыбкой на толстом лице.
Савелий торопливо отвел девушку в пещеру и, спрятав ее там, притворил дверь, — я слышал, как заскрипели деревянные петли ее.