Советский русский рассказ 20-х годов
Шрифт:
— Левой!
— Это кто ж такой? — спросила Зайцева.
— Вожатый, — пискнула белобрысая девчонка с наволокой и, взглянув на Зайцеву, распялила наволоку над головой и поскакала против ветра.
У запертой калитки дожидался Петька.
— Здравствуйте, — сказал он. — Утонул солдат.
Уселись за стол под грушей. Петька отвечал уроки. Зайцева рассеянно смотрела за забор.
Выкрутасами белелись облака. На горке, похожее на бронированный автомобиль, стояло низенькое серое Успенье [11] с плоским куполом.
11
Успенский
— Рай был прекрасный сад на востоке.
— Прекрасный сад!..
После обеда муж читал газету. «Каковы китайцы», — восхищался он. Напился чаю и лег спать.
Пришла Дудкина в синем платье. Сидели под грушей. У ворот заблеяла коза.
Оживились. Почесали у нее между рогами, и она, довольная, полузакрыла желтые глаза с белыми ресницами.
— Водили к козлику? — интересовалась Дудкина.
Успенье стало черным на бесцветно-светлом небе. Выплыл луна.
— Я пробовала все ликеры, — сказала Дудкина задумчиво, у Селезнева, на его обедах для учителей.
Зайцева, в кисейном платье с синими букетиками, оттопыривала локти, чтобы ветер освежал вспотевшие бока. Коротенькая Дудкина еле поспевала. Муж пыхтел сзади.
Свистуниха, в беленьком платочке, выскочила из ворот. Смотрела на дорогу.
— Принимаю икону, — похвалилась она.
— А мы — к утопленнику, — крикнул муж.
Остановились у кинематографа: были вывешены деникинские зверства. Из земли торчали головы закопанных. К дереву привязывали девицу…
Перед приютом, вскрикивая за картами, сидели дефективные.
— Дом Зуева, — вздохнула Дудкина. — Здесь была крокетная площадка. Цвел табак…
Прошли казарму, красную, с желтым вокруг окон. Взявшись за руки, прогуливались по двое и по трое солдаты.
Над водоворотом толкались зрители. Играли на гитаре. Часовой зевал.
Зайцевы поковыряли кочку — нет ли муравьев. Муж развернул еду.
Молодые люди в золотых ермолках, расстегивая пуговицы, соскочили к речке.
— Нырни, — веселились они, — и скажи: под лавкой. Смеялись: «Пока ты нырял, мы спросили, где тебя сделали». Дудкина прищурилась. Муж щелкнул пальцами: «Эх, молодость!»
«Левой!» — замечталась Зайцева. Возвращаясь, поболтали о политике.
— Отовсюду бы их, — кипятился муж.
— Нет, я — за образование нации, — не соглашалась Дудкина. Встретились со Свистунихой. Она управилась с иконой и спешила, пока светло, к утопленнику.
Муж пришел насупленный. Из канцелярии он ходил купаться, в переулочке увидел клок черной афиши с желтой чашей: голосуйте за партию с.-р. Вспомнил старое, растрогался… После обеда — повеселел.
— Утопленник, — рассказывал он новость, — выплыл.
Зайцева купила кнопок. Бил фонтанчик, и краснелись низенькие бегонии и герани перед статуей товарища Фигатнера.
Потемнело. С дерева сорвало ветку. Полетела пыль.
«Закусочная всех холодных закусок», — прочла Зайцева над дверью. Вскочила.
— Я мыла голову, — уныло улыбаясь, сказала толстая хозяйка с распущенными волосами. Откупорила квас. — У меня печник: вчера поставила драчёну — получился сплошной закал.
На столе была ладонь с окурками. Две розы без ножек плавали в блюдечке.
Вбежала мокрая девица и, косясь внутрь комнаты, толстенькими пальцами отдирала от грудей прилипавшую кофту.
— Радуга! — Девица выскочила. Вышли с хозяйкой на крыльцо. Вожатый, коренастенький, без пояса, босиком, размахивая хворостинкой, выпроваживал на улицу козла.
— Ихний? — просияла Зайцева.
Туча убегала. Кричали воробьи. Мальчишки высыпали на дорогу, маршировали:
Красная армия Всех сильней!Плелись коровы. Важная и белая, раскачивая круглыми боками и задрав короткий хвостик на кожаной подкладке, шла коза. Зайцева позвала:
— Лидия, Лидия!
— Лидия, Лидия, — вывесились из окон дефективные.
Закат светил на вывеску с четырьмя шапками. Играли вальс. В окне лавчонки висел ранец.
— Жоржик, — закричала Свистуниха и остановилась с ведрами в руках.
Это Лидию прежде звали Жоржиком: Зайцева переименовала.
— Не женское имя, — объяснила она.
Е. И. Замятин
Пещера
Ледники, мамонты, пустыни. Ночные, черные, чем-то похожие на дома, скалы; в скалах пещеры. И неизвестно, кто трубит ночью на каменной тропинке между скал и, вынюхивая тропинку, раздувает белую снежную пыль; может, серохоботый мамонт; может быть, ветер; а может быть — ветер и есть ледяной рев какого-то мамонтейшего мамонта. Одно ясно: зима. И надо покрепче стиснуть зубы, чтобы не стучали; и надо щепать дерево каменным топором; и надо всякую ночь переносить свой костер из пещеры в пещеру, все глубже; и надо все больше навертывать на себя косматых звериных шкур.
Между скал, где века назад был Петербург, ночами бродил серохоботый мамонт. И завернутые в шкуры, в пальто, в одеяла, в лохмотья — пещерные люди отступали из пещеры в пещеру. На Покров Мартин Мартиныч и Маша заколотили кабинет; на Казанскую выбрались из столовой и забились в спальне. Дальше отступать было некуда; тут надо было выдержать осаду — или умереть.
В пещерной петербургской спальне было так же, как недавно в Ноевом ковчеге: потопно перепутанные чистые и нечистые твари. Красного дерева письменный стол; книги; каменновековые гончарного вида лепешки; Скрябин опус 74; утюг; пять любовно, добела вымытых картошек; никелированные решетки кроватей; топор, шифоньер; дрова. И в центре всей этой вселенной — бог, коротконогий, ржаво-рыжий, приземистый, жадный пещерный бог: чугунная печка.
Бог могуче гудел. В темной пещере — великое огненное чудо. Люди — Мартин Мартиныч и Маша — благоговейно, молча, благодарно простирали к нему руки. На один час — в пещере весна; на один час — скидывались звериные шкуры, когти, клыки, и сквозь обледеневшую мозговую корку пробивались зеленые стебельки — мысли.
— Март, а ты забыл, что ведь завтра… Ну, уж я вижу: забыл!
В октябре, когда листья уже пожелкли, пожухли, сникли, — бывают синеглазые дни; запрокинуть голову в такой день, чтобы не видеть земли, — и можно поверить: еще радость, еще лето. Так и с Машей: если вот закрыть глаза и только слушать ее — можно поверить, что она прежняя, и сейчас засмеется, встанет с постели, обнимет, и час тому назад ножом по стеклу — это не ее голос, совсем не она…