Современная филиппинская новелла (60-70 годы)
Шрифт:
Ворота были открыты, и он вывел свой «шевроле» на аллею, ведущую к дому отца. Заглушив двигатель, посидел немного, предполагая услышать сквозь шум ветра в деревьях плач скорбящих женщин. Потом помог Терезе выбраться из машины, и они постояли на посыпанной гравием дорожке. Никто не вышел их встретить. За домом залаяла собака. Все окна по случаю ветреной погоды были закрыты. Он провел Терезу по портику и хотел было толкнуться в дверь, но ее в этот момент открыл его брат Луис. Брат оброс щетиной, под глазами у него темнели круги. Все трое вышли в sala, их шаги в гулкой сумрачной комнате с высоким потолком казались неестественно громкими.
— Что с ним?
— Сердечный приступ. И осложнения. Точно не могу сказать.
Он думал, что встретит
Он сказал:
— Но ведь мама еще в прошлом месяце писала, что он поправился.
— Тут одна неприятность вышла, — ответил брат. — Помнишь господина Рамоса?
— А что?
— Папа едва не убил его. Из револьвера. Поругались они. Из-за каких-то денег, дело чести…
Когда они поднялись наверх, из комнаты больного вышла медицинская сестра; в руках у нее был тазик, из которого сильно пахло спиртом. У двери их ждала мать, она вяло произнесла его имя. Он нагнулся и поцеловал ее в морщинистый лоб. Тереза прижалась к ней, какое-то время они с грустью смотрели друг на друга, потом мать провела всех троих к больному.
В комнате с наглухо закрытыми окнами стоял тяжелый запах болезни и лекарств; у распятия горели свечи, бросавшие колеблющийся свет на кровать с балдахином, где лежал отец. Он дышал ртом, грудь его слегка вздымалась, глаза, устремленные на зажженные свечи, сверкали лихорадочным блеском.
— Папа, — позвал он. — Это я, Тони. Мы вместе с Терезой приехали.
Взгляд отца был обращен теперь вверх, на полог, глаза горели по-прежнему. Тони прислушался к его слабому дыханию.
— Папа, — снова позвал он, — я Тони, твой сын. Тони… — В висках у него застучало, к горлу подступил комок. — Папа!
— У него отнялся язык, — объяснил Луис. — С тех пор как с ним случился приступ, он не сказал ни слова.
Тони выпрямился и еще раз взглянул на отца, на его широко поставленные жесткие глаза, на немые безжизненные губы; он уже сквозь слезы смотрел на этого старого умирающего человека, помня, каким он был гордым когда-то, каким сильным и темпераментным.
Тереза подошла к нему и взяла за руку. Снова появилась медсестра, на этот раз в сопровождении мужчины в очках, который смущенно теребил в руках стетоскоп.
— Тебе надо пойти отдохнуть, — сказала мать Терезе. — Не беспокойся, у меня есть сиделка. Дорога-то дальняя у вас была.
— Я с вами останусь, мама, — предложила Тереза.
— Нет, нет. Ты устала. Тебе полежать надо…
Когда они вышли, донья Пилар села возле кровати на кресло-качалку. Медсестра привела в порядок флаконы на столике. Было слышно, как подрагивают под напором ветра оконные рамы. Она видела, как муж борется за каждый глоток воздуха. Это ее не удивляло, не пугало; она любила мужа, но научилась относиться к больному строго и деловито; перед лицом того, что нельзя изменить, надо сохранять мужество. И все же временами она страдала от одиночества и старческой обособленности: муж с годами все больше отчуждался, дети уходили, обретая другие привязанности, и тоже, в сущности, становились чужими.
Несмотря на неподвижность воздуха в комнате, язычки пламени на свечах дрожали, будто чувствуя, что за окнами бушует ветер. Когда в доме появились Тереза и Тони, она читала «Аве Мария»; теперь же шептала последнюю молитву из десяти — «Распятие Христа». Она попробовала сосредоточиться, представить себе распятое тело, кисти рук и ступни, пробитые гвоздями, подумать о жажде, о пролитой крови, об избитом лице человека, сотворенного богом. Ничего не получалось, в голове роились посторонние мысли. Мануэль. Уехал в Америку и как в воду канул, не дает о себе знать. Снится ли ему умирающий отец? В январе разродится Тереза. Тони не должен ее нервировать. Мануэль, Луис, Тони; и дочери — Нена и Перла. Перла теперь монахиня.
Донья
Она вдруг встрепенулась и задрожала, словно охваченная чувством вины за эти предосудительные воспоминания; ей казалось, что она изменила своему долгу. Последние отзвуки грез растаяли вдали, среди неясного ландшафта. В комнате стало совсем темно; электричество считалось в городе роскошью, и включали его только после шести часов. Она чувствовала себя душевно уставшей, опустошенной. У кровати, опершись на спинку, стояла медсестра.
Больной вздрогнул. Медсестра быстро подошла и пощупала его пульс.
Донья Пилар зажгла свечу и всмотрелась в лицо мужа: когда они встретились взглядами, она прочла в его глазах немой ужас.
Она обернулась к медсестре и сказала ровным, тихим голосом:
— Пошлите, пожалуйста, за священником.
Священник пришел после благовеста. Это был рослый молодой человек со стриженой головой, застенчивой улыбкой, слегка прихрамывающий — новый коадъютор прихода, назначенный сюда после окончания семинарии. О том, что он новичок, можно было судить по неловкости в движениях, когда он надевал при рассеянном свете свечей и электрической лампочки свой стихарь.
Донья Пилар сказала:
— Боюсь, отец Сантос, что исповедоваться он не сможет. Он потерял дар речи.
Отец Сантос потер подбородок, как бы проверяя, чисто ли он выбрит.
— Ничего, — сказал он неожиданно низким и звучным голосом. — Он может отвечать и жестом.
Священник поставил на стол, перед распятием и свечами, серебряный сосуд с елеем. Склонился над доном Рикардо и осенил его крестным знамением.
— Покайся в грехах своих, — начал он. — Признайся, что прогневил всевышнего… Покайся господу. Я — пастырь… Ну, подай же знак. — Глаза умирающего по-прежнему выражали только неописуемый страх. Лоб священника повлажнел, лоснилось от пота и его благочестивое мальчишеское лицо. — Признайся богу в грехах своих. — Он торопливо, будто не желая обременять слух присутствующих таинственным звучанием чужого языка, пробормотал по-латыни отпущение грехов.