Современная история, рассказанная Женей Камчадаловой
Шрифт:
Еще бы! После всего случившегося подсказка, должно быть, казалась им милым и неоспоримым признаком детства, безнадежно отвернувшегося от нас.
Между мной и Шурой Денисенко сидел Пельмень. Круглая голова его, неподвижно вбитая в неподвижные плечи, притягивала мой взгляд и мысли. Я думала: какой он, к черту, Хозяин? Надел для важности эту маску, тесемочки завязать не успел — болтаются. И роль не дается, хоть плачь. От таких картинок мне не становилось жаль Мишку. Я ему ничего не намерена была прощать, но той злости уже не было. Возможно, потому, что Марта Ильинична не только хорошо вымыла мне лицо, толкнув под кран, но еще за шиворот напустила холодной
Сидела в луже, смотрела в затылок Мишке Пельменю и вспоминала, в каком это классе Мишка стал отнимать у Генки монеты, выданные на мороженое? В третьем? В четвертом? Жалкие гривенники, зажатые в кулаке из последних сил, переходили в Мишкин карман. Однако прежде чем исчезнуть в кармане, монетка взлетала в воздух перед самым Генкиным носом, и Мишка наклонял к нему веселое от удачи лицо.
Мишка, конечно, был сластена. Но больше конфет и пирожных в школьном буфете ему нравилось ощущение власти над Генкой, над Оханом и другими. Однажды он сунулся и к Шунечке.
Надо признаться, Денисенко смерила его тогда отличным недоумевающим взглядом: «Жизнь тебе надоела, Садко? Тебя же Гром в белые тапочки обует!» И Мишка оставил ее в покое, как и многих других в классе. А Генка был толстым, смешным и писал почему-то поэму о бобрах. Не тогда ли родители стали направлять его то в одну спортивную секцию, то в другую, авось поможет?
Но Генке помогли не секции…
Глава XX
Такое длинное детство все еще было, очевидно, со мной, с Чижовыми, с Шурой Денисенко. А Вика до сих пор не находилась. Не поэтому ли мы опять так сжались, так объединились? Конечно, никто не представлял, что Вика исчезла навсегда. Что ее убили, например. Или что она сама каким-то образом умерла. Но ее не было среди нас. И ей, скорее всего, угрожала опасность.
И вот мы объединились не вокруг Вики, а вокруг больницы, но, я чувствовала, исчезновение ее сыграло главную роль.
Мы очутились наконец после экзаменов на свободе, и надо было этим пользоваться, тем более что в недалеком будущем маячила работа в совхозе, куда мы поедем все, и, очевидно, как раньше — с Марточкой, но пока — свободны. Однако никто не ходит на Откос, все собираются возле больницы на пустыре, только недавно засаженном тонкими деревцами-акселератами.
Трава вокруг стоит еще свежая, с длинными листьями, после последних майских дождей. Цветут маки, в полной красе стоит лисохвост, овсюг, овсяница. Мы лежим в траве, и — будь это месяц назад — я бы сказала: балдеем. Балдение — пребывание в некой безмятежной полудреме, без мыслей в голове. Когда весь ты отдан минуте, растворен до конца в солнечном свете, в музыке шлягера, в небесной синеве, кому что нравится, но при одном условии: мыслей нет!
У нас же у всех — мысли.
О девчонке, нашей ровеснице, которая однажды ночью тихонько открыла дверь родной квартиры и исчезла. А все мы читали, между прочим, детективы. И всем нам, включая мальчишек, вот уже около десяти дней матери говорят: убедились, что значит сделать неверный шаг? Викин первый неверный шаг, по их мнению, начался вечером восьмого мая вниз по голубому спуску…
Что ни говори, вина за этот шаг на Громове все-таки лежала. Во всяком случае, он ее чувствовал. Однажды он отвел меня к больничному забору, сложенному из беленого ракушечника, и сказал:
— Я тогда только познакомил их. Макс попросил. Я думал — она ему на самом деле понравилась…
— Как на самом деле? — переспросила я с удивлением. — А разве не на самом деле?
— Ты что, не слыхала, что кричал Квадрат?
Что кричал арестованный Квадрат, я слыхала. И постараюсь рассказать, как оно все было. Что случилось дальше тем утром, когда отец исчез из дому, а мама сказала: «Характера твоему отцу не хватает. И честолюбия». Но расскажу чуть попозже, хотя, если идти за событиями по порядку, как я шла до сих пор, с этого надо было бы начать предыдущую главу. Но я не люблю рассказывать о тяжелом. Я не то чтобы закрываю на него глаза, но я отодвигаю тяжелое, безрадостное — тут я пошла не в маму. И поэтому никакого хирурга из меня не получится, напрасные старания.
Бабушка об этой моей особенности говорит: «Привычка поколения», — и смотрит на меня с сожалением. Отец пытается в сотый раз, как в первый, довести до моего сведения: «Из маленьких радостей не сошьешь большого счастья». А я все отодвигаю, отодвигаю… И сейчас хочу еще побыть на пустыре, где теперь совершенно неожиданно для себя мы стали собираться. Итак, Громов спрашивает меня:
— Ты что? Не слышала, что кричал Квадрат?
— Но ведь он мог и со зла?
— Мог, конечно. Но там на девяносто процентов правда.
Гром говорит так серьезно и так печально, что я понимаю: у следователя при очной ставке (или как это называется?) он еще кое-что узнал о намерениях и действиях Поливанова. Например, то, что Поливанов отправился с нами к Камням совсем не ради наших распрекрасных раскопок. Нужны они ему были, как же! Золото или электрон (пока никто не знает точно — что) уже было найдено совершенно случайно и совершенно в другом месте. И оставалось только уточнить: какая ему цена, если оно фиал, и какая, если смято. Так что мы с отцом действительно в какой-то мере просвещали Макса Поливанова.
Володька, наверное, тоже нужен был ему как просветитель. Ведь с первых дней знакомства Поливанов и Квадрат осторожненько расспрашивали и его. А там, у школьного сарая, когда мы возились с факелами, Поливанов после двух-трех ничего не значащих фраз спросил главное: «Которая Шполянская? Познакомь, будь другом».
— Почему же ты не сказал ей? — вскрикиваю я, представив тот денек, с которого все пошло в другую сторону… — Почему ты не сказал ей? — кричу я Володьке и сейчас же задаю вопрос сама себе: «А она бы поверила?» Ведь я сама никак не могу поверить до конца. То есть я понимаю, что Поливанов мошенник или даже грабитель, но память снова и снова рисует мне картинку: по шатким мосткам идут мой отец, Володька и Поливанов. За плечами у них рюкзаки, в руках скатки. А лица такие, будто они вернулись с дальних берегов. С рассказами об опасностях, которые преодолели. — Вику все-таки ты должен был хоть о чем-то проинформировать, — говорю я дурацкую фразу дурацким голосом.
— Кое-что говорил. Но она ему все сразу, как на блюдечке, выкладывала, все передавала — это надо учесть. Что она его любит, я понимал не хуже других…
— Тогда надо было…
— …сказать взрослым?
Все для нас, в наши неполные семнадцать, кончается на этом: сказать взрослым. И пусть они принимают решения, берут на себя ответственность, заявляют в милицию и так далее.
— …сказать взрослым надо было, по-твоему? — Лицо Грома принимает надменное выражение. И в то же время он как будто к чему-то прислушивается, к каким-то далеким голосам. Или к тихому посвисту ветра, который шарит по берегу, наклоняет шелковую, послушную траву? К дальнему крику чаек?