Современная венгерская проза
Шрифт:
Они пообедали жареной курицей; старая едва отщипнула кусочек, Гица тоже съела немного; Гица, кроме того, сварила суп с мучной заправкой, разбила туда яйцо, суп вышел вкусный, горячий. Говорила Гица все больше про Антала: прибирать за ним много не приходится, человек он аккуратный да и дома бывает мало, только вечером, после ужина. Часть обстановки он переделал, в доме уютно, как в современной квартире. Капитан безобразничает, конечно, но избавиться от него нельзя, Антал его любит. Большая комната в общем такая же, как была, Антал поставил туда то, что решил не обновлять.
Она слушала Гицу без радости: дом уже звал ее, дом, где во дворе сопит Капитан, где цветы точно так же зеленеют на подоконниках, как каждый год в эту пору. Гица сказала;
Старую новость не взволновала. У Изы был Домокош, сердечные же дела Антала были ей так далеки, что даже думать о них не хотелось. Если она что-то и чувствовала, то скорее всего слабую радость: Антал — славный, почему бы ему и не попытать еще раз счастья.
Послеполуденные часы отняли у нее много сил.
Увидев могилу и над ней громоздкое надгробье, которое она с такой любовью, с такой неутихающей тоской готовила для Винце, она почувствовала, что Винце лишь теперь умер по-настоящему, непоправимо и навсегда. Пока над ним был лишь крест, утрата не казалась ей такой огромной, такой окончательной, и даже на похоронах был момент, когда ей подумалось: все происходящее — только ошибка, и если снова разровнять землю, вытащить крест, то Винце, может быть, выйдет из могилы, стряхнет с одежды песок и скажет: он пошутил, пора идти домой обедать. Но позолоченные буквы имени в обрамлении черных роз и слова «скончался седьмого марта тысяча девятьсот шестидесятого года» — все это было так ошеломляюще однозначно, было высказано, высечено в камне и тем самым утверждено навечно. У старой было такое чувство, что этим памятником она лишила Винце последней возможности вернуться к живым, что эта мраморная глыба многопудовой тяжестью держит его в земле, преграждая единственный путь к спасению; больше нет надежды, он не восстанет из праха, не воскреснет, не придет к ней.
Она снова вспомнила Изу: как права была дочь, что не захотела этого видеть, — и склонила голову, прижала к губам платок. Гица подхватила ее под руку, думая, что старой плохо; она видела, что та еле держится. Самолюбие камнереза было несколько удовлетворено: теперь он убедился, что памятник произвел впечатление.
У Гицы было холодно, куда холоднее, чем утром, когда старая не остыла еще от волнения, ожидания, от таскания багажа. Синеватый огонь уныло полз по сырому хворосту; старая открыла было и тут же захлопнула свой чемодан: она вспомнила, что так и не взяла с собой теплый платок, не желая оскорбить Гицу подозрением, что та даже ради нее, ради гостьи не отступит от своих принципов. На спинке кресла висела полуготовая епитрахиль; будто заинтересовавшись узором, старая пододвинулась ближе и незаметно натянула на плечи тяжелую ткань. Она глядела на огонь; даже цвет его был каким-то ненастоящим; огонь этот не грел. Гица притихла; тоже утомилась, должно быть. Они молчали. В шесть пришел Антал.
Гица, впуская его, бормотала; мол, какая приятная неожиданность, она и не думала, что он зайдет, когда говорила ему намедни, что Этелка приезжает, — а сама в это время смотрела внимательно, какое лицо будет при встрече у Антала и у гостьи. Старая, увидев Антала, расплакалась, обняла его, расцеловала, как собственного сына. Изы рядом не было, некого было стесняться. Антал смотрел на нее двойным взглядом; но к этому она уже привыкла.
«Обрати внимание на их глаза! — говорил ей иногда Винце. — И Антал, и Иза двойным взглядом на тебя смотрят: как дети и как врачи. Никогда не знаешь, что они видят».
Антал был поражен ее видом; конечно, лицо и глаза не выдали его чувств, за много лет он научился держать свой диагноз при себе, чтобы больной ничего не видел на его лице, кроме участия и доброжелательности. Старая сгорбилась, исхудала, стала чуть ли не вполовину меньше, чем прежде; удивительные глаза ее, смеющиеся даже в слезах, смотрели на все недоверчиво, как у ребенка, с которым взрослые дурно обращались. Пальто и шляпа ее, брошенные на кровать — Гица так и не поднялась убрать их на вешалку, — выглядели новыми, были сшиты по моде, модной была и вся ее одежда. Вот только речь ее, когда-то живая и быстрая, даже в печали такая сочная, такая певучая, что слушать было приятно, стала робкой и тусклой, словно в ней что-то угасло, слова звучали замедленно, произносились как-то с оглядкой… Старая словно бы утратила способность выражать свое мнение, даже ответы ее были расплывчаты, неуверенны, словно она отвыкла говорить «да» и «нет». Антала вдруг охватила такая жалость, что он, не закончив фразу, наклонился, к ней, обнял и поцеловал. Глаза в ореоле морщин снова увлажнились, но старая отстранила от него свое лицо.
В комнате было промозгло, как в погребе.
Антал снял со старой епитрахиль, набросил ей на плечи пальто и взял в охапку чемодан и сетку.
— Идемте, мама, здесь ужасно холодно. Тетя Гица на вас не обидится. А тут, я боюсь, вы простудитесь. У меня жара, как в бане, я во всех комнатах топлю, люблю, когда тепло, вы ведь знаете. У меня и переночуете.
Старая не шевельнулась. У Гицы на шее собрались складки, когда она обиженно наклонила голову. Ишь, паршивец, раскомандовался. Ему что, зарабатывает бог знает сколько, ему легко деньгами разбрасываться, небось за одни статьи сколько выручает. Сёчей он до смерти обидел, не пойдет туда Этелка. Бочкарь несчастный.
У Антала сначала тоже было ощущение, что старую ему не удастся забрать к себе. Он еще раз взглянул на ее лицо, такое знакомое, и увидел: в глазах ее нет воли, они пусты и покорны.
— Ты так считаешь? — неуверенно спросила она.
— Конечно. Прощайтесь с тетей Гицей, мама!
«А хочу я этого? — спросила себя старая, словно кого-то постороннего, пока Антал повязывал шарф у нее на шее, а Гица сидела с отсутствующим и в то же время презрительным видом. — Не знаю, не знаю. Но спорить нельзя, мне нельзя ни с кем спорить, мне всегда говорят, что нужно делать. Антал — молодой, он лучше знает».
Она поцеловала Гицу, пробормотала что-то насчет курицы и покорно двинулась за Анталом. Ключ — бывший ключ Винце, на который, чтобы отличать от других, когда-то давно привязали трехцветную ленточку — легко повернулся в замке. В подворотне вспыхнула лампочка, старая даже зажмурилась от неожиданности. Раньше света здесь не было, и зимними вечерами в подворотне приходилось идти на ощупь.
Мягкие скачки послышались со стороны сада. Такие вот скользящие, одновременно и четкие, и неясные звуки слышишь иногда в полусне. Капитан прискакал, как раньше, как всегда, обнюхал Антала, пискнул что-то. Старая ждала. Капитан недоверчиво взглянул на нее и отпрыгнул, когда она к нему наклонилась. Он не узнал ее. Она не огорчилась. Происходящее могло ранить ее, колоть — она ничего не чувствовала, как не чувствуют боли обмороженные пальцы.
В подворотне стоял прежний плетеный стол со стульями; их лишь привели в порядок, заменили кое-где сломанные прутья. Двор тоже освещала яркая лампа; кусты роз на клумбах, пригнутые к земле, укутанные соломой, газетами, с верхушками, заботливо присыпанными землей, ждали снега. Картина была прежней, такой же, как каждую осень; но и это не особенно тронуло старую. Следом за Анталом она ступила на безупречно чистые ступени крыльца, выскобленного Гицей.
Везде ее встречал свет. Прихожая сверкала белизной, на стене укреплена была какая-то странной формы вешалка, такая вполне могла быть и у Изы; двери были отлакированы заново. В двух маленьких комнатах она увидела встроенные шкафы, легкую, светлую мебель, как в Пеште, много ламп и цветов: цветы она узнала: это были когда-то ее цветы. На полу лежали лиловые и зеленые ковры, в углах стояло несколько маленьких столиков, тоже как у Изы. Окна закрывали раздвигающиеся полотняные шторы с непонятным узором. Здесь и вправду царило тепло, приятное, ровное. То, что видела старая, было настолько иным, не похожим на прежнее, что не затронуло, не разбудило ее спящую душу.