Современная венгерская проза
Шрифт:
Старая закрыла стол с красиво расставленным угощением чистой салфеткой: чтоб мухи не налетели. (Мух в Пеште не было ни одной, но она привыкла, что летом есть мухи; с июня у нее над головой, на лампе, висела липкая полоска бумаги — мухоловка.) Она достала черное платье. «Мы тебя не оставим одну нынче вечером, — сказала Иза с сияющим лицом, — и не надейся, милая! Повезу тебя на концерт, покажу всем, какая у меня красивая голубоглазая мать!»
На столе под салфеткой стояло осиротевшее печенье; у нее до сих пор руки ныли, столько она месила тесто — и вот тебе, никому ее печенье не нужно. Ей казалось, птица посматривает на нее со злорадством. «Вот и компания мне, — думала старая, с трудом надевая платье и втискивая ноги в скромные черные туфли, при виде которых слезы выступили у нее на глазах: последний раз эти туфли были на ней в день смерти Винце. — Вот мне и товарищ, теперь есть с кем беседовать». За стеной хлопали двери, слышался голос Домокоша, торопившего Изу; бегом они выскочили к такси.
На Острове было многолюдно и на удивление прохладно, старая сразу озябла. Классическую
Старая вспоминала свое печенье, ликер, за которым она спускалась днем в магазин, маленький набор стеклянных рюмочек, специально купленный вместо оставленных Анталу, чтобы не пришлось пользоваться тяжелыми хрустальными бокалами Изы — своих гостей она хотела угощать из своей посуды, — и салфетку, наброшенную на приготовленный для торжества стол. Все это потеряло теперь всякий смысл. Домокош заметил, что старая зябнет, и, сняв пиджак, накинул ей на плечи. Все, кто видел это, улыбались, в глазах Изы впервые за все время, пока мать наблюдала за ними, зажегся тот свет, который раньше сиял в ее взгляде лишь рядом с Анталом. «Видимо, ты и вправду хороший», — говорили глаза Изы. Домокош расправил плечи, белоснежная рубашка ловко обтягивала его крепкую, сильную спину. Что за милый человек этот писатель, думали, вероятно, окружающие, он даже такое может себе позволить: сидеть на концерте в одной рубашке, отдав свой пиджак дрожащей от холода старушонке. Все были счастливы и довольны: и семья, и публика. Звуки оркестра взмывали в воздух, кружили высоко над деревьями, словно стая диковинных птиц. Исполняли Бетховена; старая чувствовала лишь, что музыка слишком уж громкая. Она вздергивала голову, в глазах ее была тревога и боль, — и не было рядом Винце, который сказал бы ей: теперь он спорит и негодует. «Слышишь, Этелка, он теперь спорит — с небом, с землей, с самим господом богом!»
После концерта Домокош побежал вперед, белая рубашка его мелькала в толпе, далеко впереди. Лицо Изы было мягким, губы — чуть вспухшими; музыка, как всегда, разбередила и растрогала ее, она с такой же страстью и пониманием следила за полетом мелодий, как ее отец. Домокош с довольным лицом примчался обратно: ему удалось поймать такси; он посадил Изу с матерью, сам устроился впереди.
Старая думала: если бы вот сейчас ее взяли и высадили, смогла бы она добраться домой? Она не ездила здесь на такси — и в темноте, под мигающими огнями реклам, не могла сообразить, куда мчится машина. Скорее всего, она потерялась бы. «Хорошо бы выпить кофе!» — задумчиво произнесла Иза. Мать сразу забыла про усталость: может, все еще можно поправить, когда вернутся домой; разве что лотереи не будет, время позднее. Хотя бы печенье попробуют, и она кофе им сварит — Иза ведь мечтает о кофе. «Выпьем в «Пальме»!»- ответил Домокош; у матери опустились руки. Они отвезли ее домой, поцеловали, Домокош проводил ее на лифте до квартиры: вдруг не сможет открыть дверь, пальцы у старой не слушались иногда. Домокош даже свет ей включил, потом поцеловал еще раз, сказал, что птицу зовут Элемер, и умчался. В комнате было тепло, даже душно; она собрала печенье с подноса в коробку из-под обуви, постелив на дно салфетку, убрала в шкаф барабан для лотереи. Клетку с птицей накрыла платком, как когда-то научилась у тети Эммы, где уход за клетками тоже был ее делом; повесила в шкаф парадное платье и улеглась. Семьдесят шесть лет позади. Она вдруг почувствовала, как это много, и ужаснулась. Она думала о Винце, о его могиле, о двойном надгробном камне, на котором уже выбито и ее имя: Гица давала ей в письмах полный отчет, как движется дело. Птица немного беспокоилась на новом месте, нервно возилась в клетке; шорохи эти были неприятны старой. Она и двух недель не смогла вытерпеть птицу возле себя; стоило той издать какой-нибудь звук, горький стыд, охвативший старую, когда она собирала печенье в картонку, возвращался и душил ее снова, заставляя вспомнить и шумного Бетховена, и несостоявшуюся лотерею. Был дивный, сияющий летний день, когда она выпустила ее в окно. Та сначала никак не хотела улетать; старая замахала на нее полотенцем — и впервые с тех пор, как птица появилась у нее, ощутила какое-то смутное сострадание, что-то вроде угрызений совести; птица вспорхнула наконец и опустилась неподалеку, на ветку грустного, стосковавшегося по влаге дерева, удрученная, словно лишилась последней надежды, смирилась с тем, что осталась без дома, и теперь отдает себя в руки слепой судьбы.
И тут горячая волна жалости захлестнула старую, заставила ее в панике высунуться в окно; лишь теперь она поняла, что натворила. Ее охватило острое чувство вины, что она кого-то лишила крова над головой — хотя бы и такое вот бессловесное существо. Она звала птицу, пыталась заманить ее обратно, а внизу гремели трамваи, мчались машины. Некоторое время она еще видела яркое оперение, просвечивающее сквозь листву; потом вошла Тереза, увидела пустую, открытую клетку, махнула рукой — и затворила окно: мол, что уж теперь, жалей не жалей — все равно, и нечего зря высовываться, а то еще кровь прильет к голове, не дай бог, вывалится; а птицу хозяйка купит новую.
Иза новую птицу покупать не стала, Домокош же оскорбился немного. «Если б можно было, — думала старая, — они бы наверняка говорили при мне на каком-нибудь иностранном языке, как мы с отцом, когда Иза была маленькой. Стоит ли после этого дарить мне подарки, такой растяпе?» Клетка исчезла, Домокош сам выбросил ее в мусор; на душе у старой лежал теперь еще один камень. Иногда по ночам, проснувшись, она видела перед собой птицу, имя которой, пока та жила у нее, она и произносить не хотела; потому что нельзя же звать птицу таким несуразным именем; она представляла, как Элемер теперь скитается по крышам, держа под крылом узелок с пожитками, у бедняги нет даже того, что есть у нее: крыши над головой и куска хлеба, — а все потому, что она не захотела терпеть птицу рядом с собой.
Старая исхудала; иногда за целый день она не произносила ни слова.
Иза встревожилась; Домокош, сам удивленный тем, как раздосадовала его детская выходка старой, теперь немного смягчился. Конечно, можно было предполагать, сказала Иза, что смерть Винце, утрата прежнего дома, переезд из провинции будет для старой нелегким испытанием — но кто мог подумать, что она настолько не сможет привыкнуть к столице? Особых забот у нее здесь нет, ежедневных обязанностей, к которым она привыкла, все равно для нее не придумаешь, да и мать далеко не так вынослива и сильна, как ей самой кажется, и хозяйство домашнее здесь другое: и проще, и в то же время сложнее; да если бы старая и справлялась каким-нибудь чудом, то ведь у Терезы все получается лучше, с Терезой легче и работать, и отдыхать. Изе не нужно было спрашивать совета у коллег-геронтологов, чтобы понять: ставшую лишней энергию матери следует занять какой-то работой; Иза прекрасно знала, что работа — часто единственная нить, которая связывает очень старых людей с жизнью. Но домашнее хозяйство ей доверить нельзя, для постоянной работы она уже не годится; Иза купила ниток и попросила мать связать ей кофту. Нитки были красивые, цвета лаванды, они с Домокошем потратили целый вечер, перематывая их в клубок. Старая поблагодарила дочь, повертела в руках пластмассовую коробку, из которой так удобно было вытягивать нить, не боясь, что она запутается и порвется, — но снимать размеры с Изы не стала, сказала: потом. «Она понимает, что я только время ее хочу занять, — думала Иза, — и знает, что я ее кофту носить не буду, в магазине можно купить гораздо красивее. Что же делать?»
Домокош предложил устроить старую куда-нибудь на службу; сначала это показалось Изе бессмыслицей, но потом она стала всерьез обдумывать эту идею. Конечно, о том, чтобы найти ей где-нибудь место как пенсионерке, и речи не может быть; серьезную работу ей не очень-то доверишь, даже если бы где-то ее и взяли: мать так невнимательна. За детьми она, пожалуй, могла бы смотреть, но кто знает, в какую семью она попадет; да и наверняка тут же поссорится с хозяйкой, если та попросит ее не рассказывать детям про ангелочков: у матери в любой сказке фигурируют ангелочки с длинными белокурыми локонами, они смотрят, как ведут себя мальчики и девочки, и соответственно наказывают их или награждают. И еще: что скажут люди, если узнают, что она, Иза, посылает родную мать работать, сама хорошо зарабатывая, да и пенсия у матери немалая. Домокош валялся на диване и ел дыню, вернее, не ел, а пожирал, выгрызая ее до корки; Домокош вообще-то умел есть по всем правилам, Красиво, даже изысканно, но иногда давал себе волю и вел себя, как ребенок; поглощая дыню, он сказал: «Ну, если ничего не выходит, просто побольше возись с ней!» Губы его, влажные от дыни, смеялись, но тон был серьезен. «Умник! — ответила Иза. — Я и так света белого не вижу». И она отшвырнула газету, в которой читала объявления.
На другой день она пошла в Женский союз.
В Женском союзе Изу знали и высоко ценили, она получала приглашения на все их приемы, иногда ее просили проконсультировать кого-нибудь, прочитать популярную лекцию. Иза изложила свою проблему; секретарь, с которым она разговаривала, посмотрел на нее с уважением. «Что за славная женщина, — думал секретарь, — никаких сил не жалеет ради матери». Вынув картотеку, секретарь стал искать, куда можно пристроить старушку. Сиделкой, наверное, ей будет трудно, не в каждом доме есть лифт, а у мамаши годы уже не те, ноги и сердечко пошаливают, поди. Маленькие дети шумливы и утомительны, а если у нее зрение неважное, то еще, того гляди, потеряет их на площадке, для ежедневной домашней работы она опять-таки слабовата. А вот есть у них одна артель, которая производит всякие поделки из синтетических материалов: работа легкая, приятная, игра, а не работа, оплата сдельная, поштучно, и глаза напрягать не надо, сиди себе, отдыхай. У мамаши есть швейная машина? Раньше была. Она не взяла ее в Пешт, но это пустяк, купят, если понадобится. Так что вот здесь и можно пристроить мамашу; можно в самой артели, там примерно все такого же возраста, ближе к семидесяти; если же не понравится, можно брать работу домой, так оно потихоньку-полегоньку и пойдет.
Иза летела домой как на крыльях. Старая выслушала ее внимательно, поблагодарила за хлопоты и сказала, что как-нибудь обязательно сходит в эту артель, поглядит, что и как, только не сейчас. Скоро будет готов надгробный памятник Винце, она хотела бы быть дома, когда его будут устанавливать. Иза с Домокошем тоже, наверное, поедут; а там видно будет. Чувствовалось, что мысль об артели старой понравилась, руки у нее были ловкие, — когда они очень бедствовали, она делала Изе множество игрушек из клеенки.