Современная венгерская проза
Шрифт:
Текст под изображением Гете:
Он был большой любитель супа,
и картофельный суп
среди прочих супов считал поэмой
великий поэт.
Текст под изображением Вильгельма II:
От его короны не отломился бы ни один зубец, если бы он ел картофельный суп. А вместо этого он столько времени отдавал военным.
Быть может, и первая мировая война разразилась из-за картофельного супа?
Ну, покупай же и ешь, добрый человек,
gute, ewige, herrliche,
duftig-deftige, kostlich-kernige,
kraftige,
saftig-feurige, bekommliche,
wurzige, aromatisch-appetitliche,
samig-kremige,
schmackhafte, gesunde,
dampfende, blitzschnelle,
unwiderstehliche [35] ,
картофельный суп «Пфанни»!
Быть может, из тебя еще выйдет кайзер. Или король поэтов. Кто больше нравится.
— Какая еще там сплошная благодать! — сказал Дюла. — Черт бы побрал эти глаза кружевного занавеса,
35
Добрый, вечный, великолепный, пахуче-славный, лакомо-ядреный, придающий силы, сочно-огненный, полезный, пряный, ароматно-аппетитный, густой, вкусный, здоровый, дымящийся, молниеносный, неотразимый (нем.).
Раньше я бы ответила на это в манере Зизи: трень-брень! Теперь дело другое. На первых порах, возможно, я не ответила бы так только потому, что была с Дюлой одно целое — на жизнь и на смерть, и то, что не было для него «трень-брень», не было «трень-брень» и для меня. В первое время всецело из-за него. Я цеплялась за Дюлу, как утопающий за соломинку, ни за что не хотела его потерять, ни на миг, даже в мыслях. Если бы тогда, в самом начале, случилось так, что я осталась одна, без него, откровенно признаюсь: меня едва ли заинтересовало бы все то, что околдовывало его. Так обстояло дело. Тогда я не анализировала наши взаимоотношения, возможно, не понимала, а возможно, даже и не хотела их понимать — человек столько раз, ах, столько раз обманывает самого себя, — но теперь я уже знаю досконально, что именно так обстояло дело.
Но потом наши отношения изменились. За месяц? За год? Не знаю. Верно одно: не так, как они изменяются в иных фильмах и пьесах. Кто-то влетает, что-то говорит, или никто не влетает, а лишь произносится одно слово, — либо не произносится, — а один жест, один взгляд — и все меняется. Кто-то кого-то разоблачает. Что-то выясняется! И все либо улаживается, либо разваливается. Не верю я таким пьесам, фильмам, романам. Два человека живут вместе годы, десятилетия, и вдруг одно слово, один жест — и тот или другой «разоблачает». Эффектная концовка. Но я не верю эффектным концовкам. Два человека, живущие вместе, не тогда-то и тогда-то, а каждую минуту раскрываются друг другу. Разумеется, если оба они не дураки. Почему яблоко вдруг загнивает? На нем где-то появляется малюсенькое красное пятнышко. Укус червеца. Крошечный изъян на кожице. Можно предположить, что рано или поздно через эту дырочку грибки и бактерии проникнут в яблоко. Потому что воздух всегда полон грибками и бактериями. Грибки и бактерии рьяно ищут малейшие изъяны на кожице. И находят их. Находят всегда. И тогда яблоко начинает загнивать. Очень. медленно. Прежде всего вокруг места укуса, кружочком всего в несколько миллиметров. Этот процесс растягивается на неделю. Даже на яблоке величиной с кулак. Разумеется, никакая аудитория не могла бы выждать до конца. Это с ума сойти надо. Спектакль длился бы неделями, месяцами, годами. Ладно, тут я слезаю с темы яблока.
Вот кратко, как изменялись наши отношения.
Поначалу я усердствовала в лаборатории возле Дюлы. Потом с Дюлой.
Я и теперь усердствую в лаборатории. И Дюла. Он тоже усердствует. Вроде бы все так, как было вначале, и в то же время все совершенно иначе. Мы усердствуем согласованно, но теперь уж и я усердствую, и он усердствует, и время идет все быстрее.
Но краткая эта история протяженна во времени, конкретна по результатам, хотя отдельные ее периоды не поддаются анализу.
Да, время идет все быстрее. Человеку хотелось бы удлинить дни. С точки зрения физиологии это неразумно. Ведь нервные клетки, мышцы и все прочее в конце концов устают. Должны уставать! ан нет. После двенадцати, четырнадцати, шестнадцати часов усердной работы разум приказывал нам: «Хватит, надо отдохнуть! Не то вконец измотаешься!» — и так далее в том же роде. А человек, всецело поглощенный тем, что он делает, что хотел бы еще сделать и что намерен сделать завтра, вопреки всем предостережениям разума порой часами не может заснуть и лежит в болезненном, но счастливо-напряженном состоянии духа, — и только усилием воли удерживает себя от того, чтобы не вскочить и не возобновить работу с того, на чем он ее прекратил. Кто этого не пережил, тот никогда не поймет, не поверит в это.
В подвале дома в переулке, где приютился пункт сбора утильсырья, официально: филиал «Предприятия по сбору побочных продуктов и отходов», я каждый день умирала. Одно название чего стоит! Теперь-то я уже знаю — или, по крайней мере, чувствую, — что то счастливое болезненно-напряженное состояние духа не имеет ничего общего со звучными — а то и не столь звучными — названиями предприятий, учреждений, заводов и общественных организаций. Возможно, даже и с должностями. Но все-таки, да еще в то время — каково название! Филиал «Предприятия по сбору побочных продуктов и отходов». Место работы? «Побочные продукты и отходы…» Нда-а. Филиал этот в таком-то районе, на такой-то улице, в доме номер такой-то… На самом кончике хоботка большого омерзительного жука, погрязшего в нечистотах. Это был особенный жук. Он состоял не из головы, переднеспинки и брюшка, а из Торгового отдела, Товарно-расчетного отдела, Начальства, Материальной части, Бухгалтерии, Юридического отдела, Финансового отдела, Организационного отдела, Планово-статистического отдела, Транспортного отдела, Правового отдела, Делопроизводственно-контрольного отдела. Трудового отдела и еще невесть чего. Но жук был особенный не поэтому. Он принижал и недооценивал самого себя, ритм тока крови в своих органах, гудение промежуточных нервных узлов, точечные всплески света в своих мозаичных глазах и всякое выражение в них. Больше того, он презирал орган, без которого просто не мог существовать: хоботок, погрязший в нечистотах. Пункт сбора утильсырья. «Заведующего», «нашего человека» и меня, сидящую за столом на козьих ножках под абажуром-тарелкой и записывающую: одна железная кровать, пять килограммов стеклянного боя, три килограмма газетной бумаги. «Наш человек поможет!» — говорил заведующий, когда клиент не мог в одиночку опорожнить свой мешок. Женщины, которые рылись в хламе, выбирая еще годные к употреблению вещи, были нашими главными, постоянными клиентами. Мне вспоминается одна, ее звали тетя Гизи, и было ей семьдесят шесть лет. За нею как тень следовала большая курчавая неопределенного цвета собака. На тете Гизи было по меньшей мере пять слоев одежек, перетянутых по поясу мужским ремнем, на голове платок, и из этой кучи тряпья смотрело на вас на удивление суровое, бурое лицо. Как-то раз я спросила тетю Гизи, почему она не попробует устроиться в дом для престарелых. «Потому, — сказала она, — что я не хочу предать себя смерти. Не хочу! Там живут всякие старикашки и старушонки, сидят скрючившись, уставясь друг на друга, и гадают: кто уйдет первым, я или ты? Изо дня в день одно и то же, пусть даже стол накрыт кружевной скатертью. Жизнь там — все равно что пожелтевшая газета, случайно попавшая в мой мешок: ее уже никто не прочтет, ее ждет бумажная мельница». Что ни говори, тетя Гизи была права. Иной раз по чертам лица, по взгляду угадывается: сдался человек. У тети Гизи взгляд был не такой. В другой раз она поведала мне, что ее жизнь полна треволнений и сюрпризов, и она знает жизнь целых кварталов так, как, пожалуй, никто другой. Запустив руку по плечо в мусорный ящик, она может определить, какой сегодня день — понедельник, вторник или суббота, — если это вдруг выскочит у нее из головы. Бывают у нее и ужасные треволнения, это само собой, но об этом лучше не говорить, приятных сюрпризов гораздо больше. Например, вот эти башмаки у нее на ногах. Их кто-то выкинул, и, поверите ли, они служат ей уже семь месяцев. Есть и такие люди, что выбрасывают на свалку горбушки ореховых и маковых рулетов, вот так. А хлеб? Его столько, что уж и собаки не едят. Не верю? Да она набирает его по пять-шесть кило в день из мусорных ящиков и продает на крытом рынке одной торговке из Шорокшара, которая откармливает хлебом свиней. Каждый день попадаются одна-две бутылки, которые можно сдать, разумеется, они оказываются в мусорном ящике по другой причине, чем остатки рулетов. Так что она не жалуется, нет, не жалуется. И вот уже тетя Гизи уходит с мешком под мышкой, собака следом за нею.
Заведующий тянет носом воздух и зажимает пальцами ноздри. «Смрад вольной жизни», — насмешливо говорит он. Это шутка, ей следует смеяться. И «наш человек» изрыгает нечто, отдаленно напоминающее смех. Он уже изрядно накачался и не очень-то слышит, плохо понимает, что сказал заведующий, но что бы тот ни сказал, гогот извергается из него в силу служебного долга. Разумеется, недаром. Всему есть цена. Даже похожему на рыганью гоготу. По крайней мере, раз в час «наш человек» «идет взглянуть что и как», выскакивает «проветриться». «Ну, так я пойду проветрюсь, шеф». Тот кивает. Напротив нас так называемая закусочная. Там-то и проветривается «наш человек». «Наш человек» сейчас придет, подождите немного, пожалуйста». И кивку тоже есть цена. «Наш человек» не замечает, что начальник мухлюет с весами. Но этому опять-таки есть цена. Некоторое время я пыталась угадать, откуда же у «нашего человека» берутся деньги на пять-шесть кружек пива в день и по меньшей мере на две порции рома, ибо это примерно и есть его дневной заработок. Потом я заметила махинации с весами и то, что некоторые вещи отбираются, откладываются в сторону и не отправляются со служебной машиной. Подумать только. Вокруг сплошные махинации для того, чтобы обмануть тетю Гизи! Ужас. Бред. И тем не менее мы ее обманываем. Потому что и я держу язык за зубами. Разумеется, и этому есть цена. Буквально на второй день, когда «наш человек» ушел «проветриться», заведующий стал за моей спиной. «Ну, как вы себя чувствуете в нашем маленьком заведении, Магдика?» И, не успела я обернуться, чтобы ответить, он наклонился ко мне сзади и взял меня за грудь. Это было для меня полнейшей неожиданностью. Если бы он до этого пялился на меня или что-нибудь в этом роде, я была бы готова дать отпор, по крайней мере, могла схватить стул, но он так неуклюже, сопя, расхаживал взад и вперед, и потом его небритая физиономия, отвисшая губа, словом, выглядел он не так, как мужчина, который хочет нравиться женщинам. Внезапно у меня в голове мелькнула мысль о враче и обо всем, что у меня с ним было, и что это не может повториться вновь, хоть сдохну, не может. Откачнувшись назад на стуле, я упала, но и он кувырнулся и полетел под серую от грязи, с искривленными колесами детскую коляску. «Если это еще раз повторится… если повторится…» — только и смогла я выдохнуть из себя. «Ладно, только не надо поднимать шум. Уж и пошутить нельзя?» — сказал он. Больше он ко мне не прикасался. А я держала язык за зубами.
Итак, я каждый день умирала. То и дело смотрела на стенные часы, маячившие над грудой пожелтевших газет. Боже мой, время остановилось. И когда вечером наша лавочка закрывалась, а я шла вверх по деревянной лестнице, я думала не о том, что рабочий день, слава богу, окончен, а о том, что завтра снова придется спускаться вниз по этой самой лестнице. Нет, это не поддается описанию.
Что бы со мной было, если бы мне навсегда пришлось там остаться? Уже в возрасте немногим больше двадцати одного года я стала бы считать минуты, отделяющие меня от выхода на пенсию? Или тоже бы потребовала свою долю? Или тоже бы выходила наверх «проветриться»? Или в конце концов легла бы с «шефом» на продавленную железную кровать, стоящую за грудой хлама? Не знаю. Но если бы мне навсегда пришлось там остаться, не исключено, что так бы и случилось. Ибо мертвецы беспомощны.
Я не знала, зачем я существую, не знала, зачем встаю по утрам, не знала, что ответить, когда жена дворника, вечно торчащая в воротах, спрашивала, став передо мной или мне вслед, свое вечное: «Вы на работу? На работу?», не знала, зачем сидеть скрючившись за столом на козьих ножках, не знала, зачем мне печет макушку висящая надо мной люстра-тарелка, не знала, какой смысл в том, чтобы вписать в графу столько-то и столько-то железного лома. Ведь столько-то и столько-то его уже нет. И если бы он был никуда не вписан, то и тогда нельзя было бы отобрать и украсть больше, чем сейчас. Неужели я существую, терзаюсь здесь ради того лишь, чтобы каждый месяц получать на руки тысячу пятьдесят форинтов?