Современная японская новелла 1945–1978
Шрифт:
— Вот здорово! — мечтательно произнес мой брат.
— Он уже привык ко мне, — заявил Мицукути, напыжась от гордости. — Он больше не вернется к диким собакам.
Мы с братом промолчали.
— Вот, смотрите. — Мицукути опустил собачонку на мощеную дорогу и разжал руки. — Вот.
Но мы смотрели не на собачонку, а на небо над лощиной. Там со страшной скоростью летел невероятно огромный самолет. Оглушительный рев, всколыхнувший воздух, на какое-то мгновение словно накрыл нас волной. Подобно увязшим в растительном масле насекомым, мы были не в силах пошевелиться.
— Вражеский самолет! — крикнул Мицукути. — Враг прилетел!
— Вражеский самолет!.. — закричали мы хриплыми голосами, глядя на небо.
Но
— А мы видели самолет! — крикнул брат. — Огромный вражеский самолет…
Отец что-то простонал в ответ, но не обернулся. Я подсел к дощатой стене и взял с подставки тяжелое отцовское охотничье ружье, которое надо было почистить, вскинул его на плечо, и мы с братом, взявшись за руки, пошли по темной лестнице на второй этаж.
— Жалко, что собака убежала, — сказал я.
— И самолет тоже жалко, — отозвался брат.
Мы жили на втором этаже стоявшего посередине деревни общественного склада, в тесной комнате, где раньше разводили шелковичных червей. Отец спал под шерстяным одеялом на циновках, прикрывавших начавшие загнивать толстые доски; мы с братом расстилали постель на дверях, снятых с петель и положенных на деревянные рамы, предназначенные для выкармливания шелкопряда; обои были все в пятнах и издавали острое зловоние, голые балки потолка облеплены сопревшими листьями шелковицы. Комната, прежде кишевшая шелковичными червями, теперь была переполнена людьми.
Обстановки у нас не было никакой. Самой дорогой вещью в нашем бедном жилище было отцовское ружье, тускло поблескивавшее от дула до глянцевито-смолистого приклада, при выстреле, казалось, преображавшееся в металл, сильно, до онемения отшибающий плечо; были здесь и колонковые шкурки, связками свисавшие с голых балок, а также всевозможные ловушки. Отец зарабатывал на жизнь охотой — бил зайцев и птиц, а в снежные зимы — диких кабанов. Кроме того, он сдавал в городское управление шкурки попадавших в ловушки колонков.
Протирая клеенкой ружейный ствол, мы с братом смотрели сквозь щели двери на темное небо, словно надеясь вновь услышать гул самолета. Но самолеты над деревней пролетали крайне редко. Мы приставили ружье к раме у стены, легли в постель и, тесно прижавшись друг к другу, мучимые голодом, стали ждать, когда отец принесет нам котелок с дзосуем.
Мы с братом были как два маленьких семечка, укрытых твердой кожурой и толстой мякотью плода, мы были как два нежных, полных жизни зеленых семечка, которые, попав на солнечный свет, дрожат, будто в ознобе. Вне твердой кожуры, оберегавшей нас от внешнего мира, у моря, которое, если залезть на крышу, виднелось вдали сверкающей узкой полосой, и в большом городе за вздымавшимися, как волны, горами, дышала своим спертым дыханием война, шедшая уже не первый год, грандиозная, как легенда, но утратившая былую поворотливость. Однако для нас война означала просто отсутствие в деревне молодежи и повестки о том, что тот-то и тот-то пал в бою. Война не проникала сквозь твердую кожуру и толстую мякоть. И даже вражеские самолеты, последнее время пролетавшие над деревней, воспринимались нами просто как некие диковинные птицы.
Перед самым рассветом я проснулся от сильного подземного гула и
Я ждал, напрягая слух, но подземный гул не возобновлялся. Я ждал терпеливо, медленно вдыхая сырой воздух, пахнувший плесенью и какими-то мелкими зверюшками, явственно различимыми в слабом лунном свете, словно украдкой вливавшемся в высокое слуховое окно. Вдруг едва слышно заплакал мой брат, который спал, уткнувшись мне в бок взмокшим от пота лицом. Как видно, он тоже ждал, что подземный гул возобновится, и не вынес ожидания. Я подложил ладонь под худую, тонкую, как стебелек, шею брата и стал убаюкивать его; успокоенный мягкими движениями собственной руки, я снова заснул.
Когда я проснулся, сквозь щели стен лился щедрый свет утра, в воздухе уже чувствовалась жара. Отца дома не было. Не было у стены и его ружья. Разбудив брата, я, голый по пояс, вышел на мостовую перед складом. Улицу и каменную лестницу затоплял свет утреннего солнца. Вокруг было полно детей. Одни, ослепленные солнцем, словно в забытьи, стояли на месте, другие, уложив на землю собак, искали у них блох, третьи носились с криком по улице. Взрослых нигде не было видно. Мы с братом заглянули в маленькую деревенскую кузницу, стоявшую в густой тени пышных камфарных деревьев. В темной лачуге сегодня не полыхали над углями яркие языки пламени, не дышали мехи, не было видно и кузнеца, стоящего по пояс в яме, кузнеца с необыкновенно загорелыми, сухими руками, готовыми ловко подхватить раскаленное докрасна железо. Чтобы утром кузница пустовала — это было дело невиданное. Взявшись за руки, мы с братом молча возвратились на мостовую. Все мужчины деревни куда-то ушли, а женщины, очевидно, не хотели выходить на улицу. Одни только дети тонули в разливе солнечного света. Смутное беспокойство стеснило мне грудь.
На каменной лестнице, ведущей к водоему, куда вся деревня ходила за водой, разбросав руки в стороны, лежал Мицукути. Завидев меня с братом, он вскочил и подбежал к нам. Казалось, он, того и гляди, лопнет, такой у него был напыженный и самодовольный вид. В уголках растрескавшихся губ пузырилась слюна.
— Вы знаете? — крикнул он, хлопая меня по плечу. — Вы знаете?..
— Ну… — неопределенно отозвался я.
— Вчерашний самолет свалился ночью на гору. А вражеских летчиков уже разыскивают — все взрослые ушли с ружьями в горы на облаву.
— А в них будут стрелять? В летчиков-то? — с напускной важностью спросил брат.
— Навряд ли, пуль и так не хватает, — снисходительно ответил Мицукути. — Пусть уж лучше их поймают.
— А что с самолетом? — спросил я.
— Упал в пихтовый лес и — вдребезги, — протараторил Мицукути. — Почтальон своими глазами видел. Вы, наверно, знаете это место.
Да, я знал это место. Теперь в том лесу, должно быть, распустились цветки пихты, похожие на метелки травы. Потом, в конце лета, из метелок завяжутся шишки, напоминающие по форме яйца диких птиц, и мы пойдем их собирать — они служили нам снарядами. И в нашем складе тоже, под вечер или на рассвете, может вдруг со страшным шумом посыпаться град этих коричневых пуль…
— Ну? — сказал Мицукути, широко растягивая губы, так что обнажились светло-розовые десны. — Знаете?
— Как не знать, — ответил я. — Сходим?
Собрав вокруг глаз морщинки, хитро усмехаясь, Мицукути молча смотрел на меня. Я разозлился.
— Если пойдем, так я сбегаю за рубашкой, — сказал я, сердито глядя на Мицукути. — А если даже ты уйдешь без меня, я тебя мигом догоню.
Мицукути поморщился и недовольно заметил:
— Ничего не выйдет, детям запретили ходить в горы. Их могут принять за иностранных летчиков и застрелить.