Современники. Портреты и этюды
Шрифт:
— Карлик?
— Да. И на черепе шрам.
Оказалось, что воображению Толстого этим карликом представился царь. Картина вышла колоритная, но вполне фантастическая.
Вообще молодого Толстого влекло к таким невероятным гротескам, что и отразилось на многих его ранних повестях и рассказах.
Живописуя какой-нибудь подлинный случай, он любил приукрашать его самым необузданным вымыслом. Слишком уж избыточно он был наделен гиперболически пышными образами и горячими, буйными красками.
Короленко слушал его с большим интересом и от души смеялся его выдумкам. А когда гость, очень довольный собою, ушел, Короленко сказал о нем кому-то из близких:
— Яблоко отличного сорта, крупное, но еще очень зеленое.
Старому народнику была по душе общая тематика рассказов молодого Толстого: вырождение русского дворянства, но (проговорил Короленко со смехом) «слишком уж размашистое у него вдохновение».
— К тому же, — со вздохом прибавил Владимир Галактионович, — он в плену у декадентов.
Думаю, что это было большим заблуждением. Ни у кого в плену Толстой никогда не бывал, но учился он решительно у всех. Дань декадентству он действительно отдал, хотя уже через два-три года начисто порвал с этим течением. Впоследствии он очень резко отзывался о символистах, но для меня не было никакого сомнения, что увлекается он ими искренне. Не забудем, что в 1907 году свое стихотворение «Хвала» он посвятил А. М. Ремизову. [117] А несколько позже писал не без гордости одному своему близкому родичу о тех «триумфах», которые устроили ему Бальмонт, Брюсов, Минский, Волошин и другие писатели, причастные к «декадентскому» лагерю. В своей биографии он прямо говорит, что одно время на него очень влиял Вячеслав Иванов. Я встречался с Толстым не раз в так называемых «декадентских салонах», где были и Андрей Белый, и Поликсена Соловьева, и Мережковские; видел его у Леонида Андреева, у Сергея Маковского — и там и здесь он держался как свой среди своих, очень дружественно, и хотя вскоре обнаружилось, что он, реалист по природе, органически чужд символистам, все же, повторяю, кратковременное сближение с ними было для него не совсем бесполезно: оно помогло ему отшлифовать свой талант и выработать свой собственный неореалистический стиль, весьма далекий от стиля мелкотравчатых бытовиков-реалистов типа Евгения Чирикова или Василия Муйжеля.
117
И. С. Рождественская и А. Г. Ходюк. Л. Н. Толстой. Семинарий. Л., 1962, с. 126.
Уже в старости он прочитал большой том переписки Андрея Белого с Блоком и говорил мне, что только теперь ощутил в полной мере подлинное величие Блока и научился преклоняться перед ним.
— Если бы я знал тогда его переписку с Белым, я написал бы своего Бессонова иначе, — говорил он мне в Ташкенте уже незадолго до смерти.
А сколько добра принесла ему близость с такими художниками, как Сомов, Кустодиев, Бакст, Бенуа, Головин, Добужинский, можно судить по тому безупречному вкусу, с которым он уже в начале десятых годов стал разбираться в архитектуре и в живописи.
Мне случалось в более позднее время бродить с ним по антикварным лавчонкам, и я видел, как он, покопавшись в заброшенной груде, казалось бы, никчемных вещей, извлекал какой-нибудь никем не замеченный перстень, или ларец, или потускневший шандал, или парчу, или трубку, которые, когда он приносил их домой, вызывали восторг знатоков.
Прекрасное убранство его комнат — и в Детском Селе, и в Барвихе, и в Москве на Спиридоновской улице (ныне улица Алексея Толстого) — тоже свидетельствовали о его изысканном вкусе: и картины, и фарфор, и обои, и мебель, и каждая безделушка на каминной доске — все была подчинено самой строгой гармонии, и ничто не нарушало ее.
Когда он порвал с символистами, годы его ученичества кончились: из подмастерья он сделался мастером. Это стоило ему колоссальных усилий. Всякому, кто хоть бегло перелистает летопись его жизни
118
См. И. С. Рождественская и А. Т. Ходюк. А. Н. Толстой. Семинарий, с. 130–133.
Чтобы одновременно в течение года печататься в шестнадцати разных изданиях, нужно было работать, не разгибая спины.
Трудился он тогда споро и весело. Когда в 1911 году издательство «Шиповник» поручило мне составить альманах «Жар-птица», я обратился к Сергееву-Ценскому, Саше Черному, Марии Моравской, Владимиру Азову — и к Алексею Толстому.
— А какой сюжет? — спросил он.
— Хотелось бы о «Жар-птице»… Если, конечно, эта тема вам по сердцу.
— Ладно! — сказал он. — Мне по сердцу всякая тема.
В то время это было действительно так. Но в сущности — своей заветной, выстраданной, единственной темы у него тогда еще не было, а было лишь «настройство души» — чисто стихийное бездумное ощущение счастья.
«Алексей Толстой талантлив очаровательно, — писал я о нем в те времена в одной из газетных статей. — Это гармоничный, счастливый, свободный, воздушный, нисколько не напряженный талант. Он пишет как дышит. Что ни подвернется ему под перо: деревья, кобылы, закаты, старые бабушки, дети, — всё живет и блестит и восхищает…»
И позже — через несколько лет:
«В страшную пору „Черных масок“ и „Крестовых сестер“ [119] он явился перед читателем с „Повестью о многих превосходных вещах“, — в ней и небо синее, и трава зеленее, и праздники праздничнее; в ней телячий восторг бытия. Читайте ее, ипохондрики: каждого сделает она беззаботным мальчишкой, у которого в кармане живой воробей. Это Книга Счастья — кажется, единственная русская книга, в которой автор не проповедует счастья, не сулит его в будущем, а тут же источает его из себя.
— Хорошо, Никита? — спрашивает у мальчика его веселый отец.
— Чудесно! — отвечает Никита.
Все образы и события в этой радостной книге отмечены словом чудесно… Каждая книга Алексея Толстого есть, в сущности, „Повесть о многих превосходных вещах“».
119
«Черные маски» Леонида Андреева, «Крестовые сестры» Алексея Ремизова.
И в жизни он казался таким же Никитой. Недаром всюду, куда приходил он тогда, его встречали улыбками, веселыми возгласами.
Вообще это был мажорный сангвиник. Он всегда жаждал радости, как малый ребенок, жаждал смеха и праздника, а насупленные, хмурые люди были органически чужды ему.
Когда мы жили в Ташкенте, мы условились, что будем ежедневно ходить в тамошний Ботанический сад, который нравился Толстому своей экзотичностью.
Два раза совместные наши прогулки прошли благополучно, но во время третьей я неосторожно сказал: