Современники. Портреты и этюды
Шрифт:
Нет сомнения, что в своем «Детстве Темы» изобразил он себя. В Теме та же пламенная страстность:
— Милый папа, отруби мои руки!
В повести маленький Тема вскакивает ночью с постели, крадется к колодцу, куда брошена Жучка, спускается туда по вожжам и с опасностью для жизни спасает собаку, отчего его болезнь становится чуть не смертельной…
Проходят десятки лет. Гарин — седой инженер, писатель, общественный деятель, но в душе он все тот же Тема.
На Кавказе увидел со скалы утопающих турок и бросился в бушующее море.
— Нельзя, вы отец семейства!.. Не сюда, не сюда, убьетесь!
На пятом
«Залпы выстрелов?! Хунхузы?! Где ружье?!. Стреляют в бумажные двери?..»
Хунхузы подожгли фанзу, где он спал, открыли стрельбу из орудий, и, убегая от них, он помчался по стремнине водопада.
Капитан отказывается от таких путешествий: как бы волна не разбила его небольшого суденышка.
— Пусть бьет!
— Но мы все тогда очутимся в воде.
— Ничего!..
Такой это был человек. Не боялся же маленький Тема вскарабкаться на огромную лошадь и, замирая от восторга и ужаса, скомандовать Иоське: «Бей!»
И в творчестве был он такой же. Всякую тему брал с бою. Долго обрабатывать роман или повесть было ему не по нраву. Он писал второпях, без оглядки и, сдав рукопись в редакцию журнала, несся в курьерском поезде куда-нибудь в Сибирь или на Урал по неотложному делу… «А потом, — вспоминает Елпатьевский, — со станций летели телеграммы, где он просил изменить фразу, переделывались или вставлялись целые сцены, иногда чуть не полглавы… Насколько мне известно, это был единственный русский писатель, по телеграфу писавший свои произведения». [79]
79
С. Елпатьевский. Близкие тени. Спб. 1909, с. 103–104.
О другом таком же случае вспоминает и Горький — о том, в каких условиях Гарин писал своего «Гения» для «Самарской газеты».
«Начало рассказа, написанное на телеграфных бланках, привез в редакцию извозчик с вокзала Самары, — говорит Горький. — Ночью была получена длиннейшая телеграмма с поправками к началу, а через день или два еще телеграмма: „Присланное — не печатать, дам другой вариант“. Но другого варианта он не прислал, а конец рассказа прибыл из Екатеринбурга…»
О другом своем рассказе Гарин говорил Алексею Максимовичу:
«Это написано в одну ночь, на почтовой станции. Какие-то купцы пьянствовали, гоготали, как гуси, а я писал».
Окруженный врагами, в маньчжурской степи он работал, как у себя в кабинете. Бумага промокала от дождя, руки коченели от холода, рукописи погибали в пути. «Одну тетрадь со сказками я потерял, к сожалению», — сообщает он в предисловии к «Корейским сказкам».
Товарищи, смеясь, говорили, что пишет он всегда «на облучке».
Телеграфная быстрота творчества придавала его слогу крылатость: он даже при желании не умел бы писать в медленном темпе, бесстрастно и вяло, — даже если бы нарочно постарался. Взрывчатыми, короткими фразами ведет он свой торопливый рассказ. Восклицательные знаки, междометия так и мелькают у него на страницах:
«„Кра-кра-кра!“ — это затрещала наша лодка…», «Гоп! Последний прыжок…», «Бревна, бревна… Вверх и вниз!
Такими звукоподражаниями, вскриками, возгласами изобилует его отрывистая, эмоциональная речь. Так и кажется, что во время рассказа он машет руками, смеется, ужасается, плачет — участвует в рассказе всем телом. Драматизируя каждый описываемый им эпизод, он изображает события так, будто они происходят сейчас. Каждая его вещь — словно запись только что происходящих событий.
Вообще он не умел относиться к своему писательству как к мастерству и никогда не ставил себе чисто литературных, формальных задач. Форма его импровизаций никогда не занимала его. Вся его сила в душевной тревоге. Оттого-то его автобиографические повести «Детство Темы», «Гимназисты», «Студенты», «Инженеры» так взволнованно воспринимаются читателем. Их проглатываешь, даже не успевая заметить, хороши они или плохи, талантливы или просто насыщены страстью. И не заменен ли в них талант темпераментом? Читаешь и волнуешься за Тему: выдержит ли он латинский экзамен? выздоровеет ли после смертельной болезни? женится ли на Аделаиде Васильевне? Волнуешься так, что даже забываешь подумать, какими литературными средствами достигается это волнение. И невольно прощаешь небрежный язык, рутинные приемы письма, частые провалы в банальность, которых ни за что не простил бы другому.
Среди его пылких и тревожных рассказов в высшей степени типичен один — о деревенской красавице, заразившейся нехорошей болезнью.
Взволнованный автор восхищается ее красотой — и проклинает ее злую судьбу.
Здесь, в сущности, центральная тема всего его творчества: о том, как люди, созданные для счастья и радости, коверкаются беспощадной судьбой.
В другом его рассказе очень милый юнец с ясными, лучистыми глазами, мечтавший о счастье всего человечества, безобразно болтается в петле, а возле его трупа — записка: «Я не хочу больше жить, потому что жизнь — злое и безнаказанное издевательство».
Зачем же человеку даются такие дары, если они будут тотчас же втоптаны в грязь? Пусть бы калечилось что-нибудь хилое, но Гарин, куда ни посмотрит, видит могучие силы, созданные для счастья и творчества. Он рассказывает в очерке «Гений» о гениальном математике, который по титанической работе ума мог бы сравниться с Ньютоном. Этот гений сделал большое открытие, ему подобает бессмертная слава, но, по насмешке судьбы, его открытие было сделано раньше и давно уже известно всему свету.
«— Сомнения нет, — говорит ему старый профессор, — вы действительно сделали величайшее из всех в мире открытий: вы открыли дифференциальное исчисление… Но, к несчастью для вас, Ньютон уже открыл его двести лет назад».
И вот, никому не нужный, пробирается среди покрытых коростой детей на свой темный чердак этот необычайно одаренный мыслитель, который мог бы обогатить мировую науку, а пригодится лишь на то, чтобы сделаться посмешищем улицы.
Чуть ли не каждое произведение Гарина вопиет о таких трагически погубленных силах. Такова его повесть о пастухе-самоучке, который ценою неимоверных усилий и жертв выдержал труднейший экзамен. «Труд Ломоносова бледнеет пред этим трудом», — говорит Гарин о его жизненном подвиге. Но этот труд не привел ни к чему: деревня не отпустила своего Ломоносова.