Современники. Портреты и этюды
Шрифт:
— А, ты умнее отцов хочешь быть! Врешь, не будешь!
Насчитали на него сотни рублей недоимки, и, так как уплатить было нечем, он запил горькую и вскоре погиб.
Спившийся Ломоносов, сошедший с ума Ньютон, красавица, покрытая струпьями, — в этой страдальческой троице для Гарина вся суть окружавшей его современности. Страшная машина для калечения сильных, богато одаренных людей — вот что такое была для него тогдашняя русская жизнь, и он не отрываясь следил, как лихо работает эта злая машина, изо дня в день, с утра до ночи
Особенно часто в произведениях Гарина она терзает и коверкает женщин. На эту тему им написано несколько повестей и рассказов. Из них самый потрясающий «Заяц», где с толстовской изобразительной силой нарисован тот каторжный ад, который в России назывался семьей и в котором изо дня в день колесовали бесправную женщину. «Из святыни брака устроили ужасы и пытки, с которыми не сравняется ни одно рабство, никакие ужасы инквизиции!» — об этом кричит он не только в рассказе, но и в драме «Орхидея», и в очерке «Встреча», и в импровизации «Правда».
С изумлением поэта и ребенка глядит он на такое палачество. «Зачем этого рыхлого, больного еврея вы гоните из его жалкой норы?» («Старый еврей»). «Что вы сделали с незаконнорожденным Димом, зачем отняли у него отца и сестер?» («Дворец Дима»).
В том застенке, каким ему представлялась тогдашняя жизнь, его больше всего ужасали крики истязуемых детей. В сказке о волшебнице Ашем, в повести «Детство Темы», в «Исповеди отца», в рассказе об умирающем Диме им заклеймено это зверство — телесное наказание детей.
Возмутительнее всего было для Гарина то, что снаружи, на поверхностный взгляд весь этот страшный застенок мог показаться чуть не райской обителью. На эту тему Гариным написан превосходный рассказ «В усадьбе помещицы Ярыщевой» — о том, каким идиллически мирным, благодушным и праведным нередко представлялось в ту пору существование людей, занимавшихся узаконенным грабежом и мучительством.
Но если жизнь — застенок, не следует ли проклясть и отвергнуть ее? Была в нашей литературе эпоха, когда русские драмы, романы, стихи наперебой проклинали вселенский порядок вещей:
«Вали меня наземь, вали, я буду смеяться и кричать: будь проклята! Клещами смерти зажми мне рот, последней мыслью я крикну в твои ослиные уши: будь проклята, будь проклята!.. Я не знаю, кто ты — Бог, Дьявол, Рок или Жизнь, — я проклинаю тебя!»
Такой анафемой звучали в ту пору книги Леонида Андреева, и не только его одного.
Гарину эти стенания несвойственны. Проклинать мироздание, бунтовать против господа бога показалось бы ему хоть и эффектным, но совершенно никчемным занятием. «Если жизнь — застенок, незачем ее проклинать, нужно перестроить ее», — как бы говорят его книги. В каждом зле ему нравилось то, что оно устранимо. Он не был бы Гариным, не был бы Темой, если б не бросался много раз в эту машину, кромсавшую ни в чем не повинных людей, и не пробовал бы остановить ее, задержать ее ход, отлетая от нее всякий раз, как ламанчский рыцарь от мельницы.
Но это не смущало его. Машина будет сломана, — в этом он не сомневался нисколько, — и хруст человеческих костей прекратится. Всем пыткам сразу наступит конец — таково было оптимистическое убеждение Гарина. Он так и говорит в одной сказке: «Погибнет злой волшебник, а с ним исчезнет и мрак, — и увидят тогда люди, что для всех есть счастье на земле» («Книжка счастья»).
Для него это не было сказкой. Оттого-то в его произведениях нет ни стонов, ни нытья, ни уныния. Оттого-то этот изобразитель человеческих мук был всегда жизнерадостно-светел.
Но я до сих пор не сказал о нем самого важного. Самым важным мне кажется то, что при всех своих эмоциональных порывах, при всей своей нерасчетливой, безудержной щедрости это был деловитый, деловой человек, человек цифр и фактов, смолоду привыкший ко всякой хозяйственной практике.
В этом и заключалось своеобразие его творческой личности: в сочетании высокого строя души с практицизмом. Сочетание редкое, особенно в те времена. Между тем вся духовная биография Гарина именно в этом совмещении двух почти никогда не совмещавшихся качеств.
Не нужно слишком пристально вникать в его книги, чтобы заметить в них именно эту черту, резко отличавшую его от всех писателей его поколения: никогда не угасавший живой интерес к хозяйственному устроению России, к русской экономике и технике. Он единственный из современных ему беллетристов был последовательным врагом бесхозяйственности, в которой он и видел источник всех наших трагедий. В своих книгах он часто твердил, что Россия совершенно напрасно живет в такой унизительной бедности, так как она богатейшая в мире страна.
«Вы только подумайте, — говорил он со своей обычной горячностью. — Во всем мире нет такого изобилия рыбы, как в нашей дальневосточной окраине. Хоть руками ее лови. Целый пуд не дороже копейки. А посолить ее нечем, нет ледников, нет соли, и, значит, нет сбыта, нет вывоза, — из-за пустяка погибает богатейшее дело. Край, откуда Россия могла бы извлечь столько золота, каменного угля и руды, превращается в паразитную пиявку, присосавшуюся к России».
И это происходит повсюду. «Мы сами себя режем и бьем», — доказывал он на каждом шагу.
«Зачем мы, например, не выжжем и не вырубим тот загнивающий лес, которым по дороге в Иркутск заняты огромные пространства? Этих пространств хватило бы на десятки миллионов людей».
«Почему пустуют монгольские степи? Могли бы быть великолепные пашни, и сколько рыбы в их многоводных озерах! Сколько соды, сколько охры, сколько дичи!»
«И почему крестьяне так густо засевают поля? Выбрасывают каждую весну на ветер миллионы рублей. И сколько миллионов рублей теряет Россия в год из-за ширококолейных железных дорог!»