Совсем другое время (сборник)
Шрифт:
Летом в храме было душно. Ни открытая боковая дверь, ни распахнутые окна не давали прохлады. Оттуда вливался влажный ялтинский зной, пахнувший морем и акациями, мутно дрожавший над неподвижным пламенем свечей. В солнечных лучах, пронзавших полумрак храма, было заметно, как при каждом движении священника с его носа и подбородка слетали крупные капли пота. Даже генерал, обычно почти не потевший, то и дело вытирал лоб и шею шелковым платком. Но и в непростых этих службах ему виделась особая южная прелесть, заключавшаяся в том уже хотя бы, чтобы по окончании литургии пройти сотню метров по Морской, оказаться на искрящейся в прибое набережной и, расстегнув верхние пуговицы кителя, задышать полной грудью.
Он приходил сюда и глубоким стариком. С тростью, в холщовом пиджаке с
По виду генерала трудно было понять, замечает ли он всё происходящее, или же, по словам не знакомого ему поэта, его глаза в иные дни обращены. Те, кто в такие минуты за генералом наблюдал (в том числе – и по долгу службы), утверждали впоследствии, что, несмотря на неподвижность лица, взгляд его нельзя было признать остановившимся. Этот взгляд предлагалось квалифицировать как потухший, потускневший, потусторонний, но – никак не остановившийся.
Да, глаза генерала Ларионова были в иные дни обращены. И, несмотря на это, от них не ускользало ничего. Сквозь полувоенный облик нищих образца 1920 года, их гимнастерки с дырами на месте погон, сквозь телеги, доставлявшие к храму бочки с водой (их скатывали с телег на землю по приставленным двадцатидюймовым доскам), эти глаза, несомненно, видели, как за церковной оградой по бывшей улице Аутской бесшумно ехали троллейбусы с прихожанками 1970-х, как на паперти женщинами доставались из сумок сложенные вчетверо платки и торопливо повязывались. Выбившиеся пряди заправлялись большим пальцем. Почему там почти не было мужчин?
Когда в понедельник утром Соловьев появился у Зои, в квартире уже никого не было. Закрыв за ним входную дверь, Зоя со звяканьем опустила огромный крюк.
– Это на всякий случай.
Соловьеву вспомнилось их с Лизой сигнальное ведро, но он не подал виду. Сейчас он испытывал возбуждение совсем другого рода.
Спокойным, даже каким-то заправским движением Зоя повернула ключ в двери Козаченко, открыла ее и жестом пригласила Соловьева войти. Соловьев хотел было продемонстрировать ответный жест, но, подумав, что галантность в этом случае неуместна, переступил порог.
Первым, что он увидел в комнате, был дубовый шкаф с двуглавыми орлами. Об одну из этих голов разбил свою голову старик Козаченко. Двуспальная кровать – центр разыгравшейся драмы. Козаченко-младший ничего, стало быть, из мебели не выбросил. В углу под рушником – вышитый крестиком портрет Т.Г.Шевченко. Справа от портрета (вот тебе и раз, Соловьев сначала даже не понял) две фотографии Зои. Зоя на кухне у генеральского стола, на заднем плане – ваза с хризантемами. Зоя на пляже. Трусики, чуть съехавшие с натянувшей кожу косточки. Соловьев подумал, что в компании таких фотографий жизнь холостяка не могла быть простой. Даже под наблюдением Шевченко.
– Он тебя любит?
Зоя пожала плечами. Стоя у секретера, она выдвигала ящик за ящиком и просматривала их содержимое. Соловьева, если не дрожавшего, то, по крайней мере, чрезвычайно взволнованного, удивляло, с каким спокойствием Зоя производила этот тихий обыск. Стопки бумаги (как правило, чистой) инспектировались большим пальцем, скользившим по ребрам листов. Листы при этом издавали легкий вентиляторный звук, напоминавший также шелест колоды карт перед сдачей. Иногда что-то звенело, иногда – щелкало. Какие-то предметы Зоя выкладывала на секретер и, закончив просмотр очередного ящика, клала на место.
Соловьев ограничивался тем, что рассматривал немногочисленные Тарасовы книги. Большинство их было посвящено Алупке и Воронцовскому дворцу. Выходило так, что Тарас был человеком одной темы. Из неворонцовских книг было представлено лишь издание, описывающее различные системы сигнализаций.
– Кем он работает?
– Охранником в Воронцовском дворце.
Глубоко запуская руку под каждую простыню, Зоя просматривала стопки белья. Белье было ветхим. Даже на доступных обозрению сгибах виднелись вытертые места и дыры. Они, некстати подумалось Соловьеву, могли быть еще результатом активности Колпакова. Вещи зачастую переживают тех, кто ими пользовался. Сохранилось же постельное белье с вышитыми инициалами Чехова. Им до сих пор застелена его кровать в музее. Хотя… Может быть, эти дыры – следствие бессонниц влюбленного Тараса? Соловьев еще раз бросил взгляд на фотографии.
– Нашла.
Зоя сказала это так же спокойно, как искала, но Соловьева передернуло. Неужели это было и впрямь возможно? Вопреки абсолютному неверию Соловьева в успех (он и сам не понимал, почему во всё это ввязался), между двумя цветастыми пододеяльниками желтели мелко исписанные листы.
– Это почерк мамы.
Соловьев приподнял верхнюю часть бельевой стопки, и жестом фокусника Зоя вытащила листы из шкафа. Это была победа. Несмотря на сомнительный способ ее достижения, она оставалась победой – да еще какой! В конце концов, у Тараса на эту рукопись не было никаких прав. В конце концов, его родители эту рукопись просто украли… Недолгая история исследователя Соловьева, разворачивавшаяся преимущественно в библиотеках и архивах, сделала очевидное сальто-мортале и превратилась в историю детективную. Никогда еще поиск научной истины не казался ему таким захватывающим. Выйдя наружу, неведомый миру драматизм исследования принял зримые формы. Соловьев стоял у окна и держал листы на вытянутой руке. Он не читал их. Просто рассматривал бисерный почерк Зоиной матери, чувствуя у своего виска дыхание самой Зои. Время от времени над строками возникали птички, вводившие дополнения и правку другим, очень знакомым Соловьеву почерком. Значит, над продиктованной рукописью генерал впоследствии работал… Откуда-то из самой глубины этих строк – и Зоина рука сжала его локоть – медленно всплыли грустные глаза Екатерины Ивановны. На металлическом мостике, переброшенном к террасе соседнего дома (перилами служили спинки кроватей) Екатерина Ивановна стояла с продуктовой сумкой и безмолвно смотрела на Соловьева сквозь оконное стекло.
Они покинули комнату Козаченко. Зоя закрыла ее на ключ и поспешила сбросить с входной двери крючок. Прижавшись спиной к двери своей комнаты, она прислушивалась к тяжелым шагам Екатерины Ивановны по прихожей и чем-то напомнила Соловьеву княжну Тараканову. Когда Екатерина Ивановна вошла в свою комнату, Зоя тихо выпустила Соловьева из квартиры.
Идя вниз по Боткинской, он с беспокойством подумал о том, что же теперь будет с Зоей. Но это беспокойство было мгновенным, оно было тем, без чего Соловьев, человек совестливый, не смог бы отдаться радости обладания рукописью. Небольшая пачка листов, исписанных мелким четким почерком, принадлежала только ему, она трепетала при каждом взмахе начинавшей загорать руки и (это было невероятно) не вызывала у прохожих ни малейшего интереса.
Соловьеву не хотелось домой. Ему было тяжело оставаться со своим счастьем наедине, как это бывает тяжело тем, чья связь осуждаема, незаконна, а может быть, даже преступна. Они выставляют ее напоказ. Они рвутся с ней на люди и посещают приемы, клубы, спектакли… Соловьев пошел на набережную. Спустившись с верхней ее части, увидел ряды сидений наподобие тех, которыми оборудованы стадионы. Эти зрительские трибуны были обращены к лучшему зрелищу на свете – морю.
Соловьев любовался движением волн и чувствовал себя немножко генералом. Подобно заядлому курильщику, медлящему (особый род сладострастия) поджигать свою сигарету, он не спешил начинать чтение. Радуясь своей добыче на ощупь, поглаживал чуть обмякшие края листов, постукивал пачкой о колени и придавал ей идеально правильный вид.