Совсем не Аполлон
Шрифт:
Я не спешила домой, мне хотелось еще этого сильного ветра, дающего храбрость. Я глубоко дышала, вдыхала всеми легкими, хотела, чтобы он наполнил меня до краев, чтобы хватило надолго.
Так я оказалась у Лениного дома. Увидела ее в окне. Она стояла неподвижно, лицом ко мне. Не раздумывая, я подошла к двери и позвонила. В ответ — ни звука, только ветер свистит. Я чувствовала, что она там, за закрытой дверью, полна решимости не открывать, не выдать себя ни звуком. Я позвонила еще раз, хотела что-то показать — не знаю что. Может быть, просто: вот я стою и
Пакет, который мама несла, когда я заметила ее на улице, стоял на кухне. Я достала продукты, убрала их в холодильник и в шкафы. Из прачечной доносились звуки: заработала стиральная машина, хлопнула дверца сушильного шкафа.
У себя в комнате я включила Баха и огляделась по сторонам: давно я не делала уборку. Принесла ведро воды и тряпку. Музыка приняла эстафету от ветра. Так: убрать все вещи со стеллажа, с письменного стола, с подоконника — прочь! Дорогу тряпке!
— А, ты уже пришла.
Мама на пороге. Ей удалось перекричать и Баха вместе с теплым ветром, и мой хозяйственный порыв. Я быстро обернулась и с удивлением увидела, что она только что из парикмахерской. Волосы пострижены, высушены, уложены и даже отливают незнакомой рыжиной. Я хотела сказать, какая у нее красивая прическа и что я видела ее на улице и звала, но она не слышала, — а губы произнесли совсем другое:
— Почему ты никогда не рассказывала о своей младшей сестре?
Сначала не произошло ничего, у меня перед глазами была та же картина: мама только что из парикмахерской, с легкой улыбкой на губах. Я с тряпкой в руке, жажду чистоты. Ветер и оттепель за окном.
Да и потом ничего особенного не случилось. Никто не заорал в приступе ярости, не упал в обморок, не разрыдался, даже голоса не повысил. Наоборот. Комната погрузилась в молчание, огромное ужасное молчание. Мамино лицо переменилось. Из него будто исчезла жизнь. Словно все живое, пульсирующее — даже рыжина в волосах — исчезло в зияющем пустотой холоде глаз. Эти глаза смотрели на меня, рот приоткрылся, словно подчинившись чужой воле, и тонкий, тусклый голос, которого я никогда не слышала прежде, произнес:
— Нет никакой младшей сестры.
Она повернулась, вышла из моей комнаты и закрыла дверь. Не хлопнула, а закрыла так, как будто выходила от врача, держа рецепт в руке.
А я стояла, сжав тряпку, и отчетливо чувствовала себя какой-то чужой. Так отчетливо, что меня можно было вырезать из окружавшего пространства.
Часы показывали четверть четвертого. Пятница. Зима, ветер. Я намочила тряпку, выжала, протерла полку, письменный стол и подоконник. Поставила все вещи на место, пошла в ванную, сполоснула тряпку, вылила воду из ведра, перевернула его вверх дном, положила тряпку на ведро для просушки, вернулась в комнату, закрыла дверь, легла на кровать и заплакала. Вместе с Иоганном Себастьяном Бахом. Который умер триста лет назад.
Проснувшись, я не могла понять, где я и какое теперь время суток. Что-то разбудило меня, и я встала, стряхнув с себя остатки глубокого сна и чувствуя ком тяжести внутри. За окном было темно. Чувство нереальности окружало дымкой.
Дверь в мою комнату была приоткрыта, из глубины дома доносились негромкие звуки: бормотало радио — только что начались новости, кто-то ходил по кухне. В остальном было тихо, как в могиле.
Будильник показывал без четверти шесть. Вечер, сообразила я. Я стала медленно вспоминать, что произошло, снова испытывая странное чувство одновременного присутствия и отсутствия. Присутствия в отсутствии. Отсутствия в присутствии.
В горле першило, во рту пересохло, хотелось воды, и тут на пороге возник папа. Он казался спокойным, смотрел серьезно, но ласково. Лицо было чуть усталым, чуть встревоженным. Но он улыбнулся мне, осторожно и немного печально.
— Ты как?
Я открыла рот для ответа, но вышел только хрип. Я откашлялась.
— Пить хочется, — выговорила я.
— Принести воды?
Я кивнула. В моей комнате было почти совсем темно, даже рождественская звезда не горела. На дисплее музыкального центра слабо светились зеленые цифры. Через приоткрытую дверь в комнату проникало немного света из прихожей, вот и все. Я лежала во мраке и казалась себе маленькой и больной. А какой я была на самом деле? Взрослой и здоровой?
— Хочешь газировки?
Папа держал в руке стакан. Протянул его мне, присел в изножье кровати.
Сладкий напиток зашипел во рту, оживляя пузырьками приглушенную медлительность, царящую вокруг. Было совсем тихо, только шипение в стакане и еле слышное бормотание радио на кухне.
— Где мама?
Папа серьезно посмотрел на меня:
— Она приняла таблетку.
Внутри пробежал холодок, в животе и кончиках пальцев что-то заныло. Я уставилась на свои руки, державшие стакан.
— Успокоительную.
Ясно, что не обезболивающую. Я не знала, что у нас водятся такие таблетки. Теперь узнала. И стала понимать, что они понадобились не впервые.
— Я давно считал, что мы должны рассказать тебе об этом. Но мама не хотела.
Я покосилась на него. Он смотрел в окно, куда-то вдаль. Мысленно вглядывался в какую-то жизнь, которая протекала рядом с моей и о которой я не догадывалась.
— Она спрятала это в себе. Глубоко внутри. Она и со мной об этом почти не говорила.
Тайны. Откровения. Ужасы. Может быть, и радости. Все это принадлежало только им двоим. Теперь и я заглянула туда. Было как-то неловко, как будто я подглядывала. Мне хотелось отстраниться, чтобы больше ничего не знать, чтобы вообще ничего не знать. Под одеялом было темно и тихо, спокойно и тепло. Так мало воздуха и никакого ветра. Меня подташнивало, я хотела отпить еще пузырящегося напитка, но стакан показался ужасно тяжелым. Все-таки у папы усталый вид.
Вообще-то мне больше ничего не хотелось. Но оставалась одна вещь, которую мне нужно было знать, чтобы все не прошло впустую. Я сделала глубокий вдох, наперед зная, что голос сорвется: