Совсем не Аполлон
Шрифт:
Ленины родители всегда разговаривали со мной. Ее мама порой даже слишком усердствовала — хватала за руку, глядя на меня во все глаза: «Как здо-о-о-орово, что ты останешься ночевать у нас!» Ленин папа мне всегда нравился, с ним легко шутить. Мои же родители здоровались с Леной, но не более того.
Мне повезло. Маму с папой кто-то пригласил заранее отметить Рождество. По дороге с работы мама купила мне пиццу. Как только они ушли, я села перед телевизором в гостиной и стала медленно есть, переключая каналы
14
Не думайте, что мама постучала в дверь моей комнаты, приоткрыла ее, вошла и присела на краешек кровати. Не воображайте, что она нежно спросила, как я себя чувствую, предложила остаться дома или сказала, что сама не пойдет на работу. Вы сильно ошибаетесь, если думаете, что она предложила съездить вместе в центр, пройтись по магазинам в поисках рождественских подарков, а потом посидеть в уютном кафе.
Она распахнула дверь, рывком. Но входить не стала. И все это — дверь, молчание и решительное возвращение на кухню — могло означать только одно: «Выходи!»
Я послушно встала, надела халат, весь в пятнах от чая, и отправилась на кухню с опущенной головой.
Мама стояла у раковины и перемывала кофейные чашки, и без того чистые.
— Что ты делала вчера?
Дайте-ка подумать, вчера? Вчера я, невинная маленькая девочка, сидела дома, ела пиццу и смотрела тупые передачи.
— Дома была…
Она со стуком поставила чашки на стол, брызги воды разлетелись во все стороны.
— Я имею в виду днем. Во время уроков.
Ага, понятно. Сомнений не оставалось — мама знает о том, что меня весь день не было в школе. Каким-то образом это стало ей известно. Нет смысла врать и сочинять.
— Я пошла домой сразу после шествия в честь Люсии.
Наверное, она не ожидала такого честного ответа и резко повернулась в мою сторону. На долю секунды мне показалось, что разговор может принять другой оборот. Но нет. Снова допрос.
— Почему ты ушла домой?
Дело плохо, но я решила быть честной до конца, ради самой себя. Чтобы сохранить достоинство.
— Мне было нехорошо.
— Ты заболела?
Я ушла домой, потому что у меня было тяжело на сердце. Потому что сначала я почувствовала тепло мужчины, рядом с которым мурлычет кошка, а в следующую секунду — лед ненависти лучшей подруги. Потому что Стефан пел для меня и всех одиноких, потому что мужчина, возле которого мурлычет кошка, играл на саксофоне так, что одиночество обернулось цветущим садом. Потому что Иоганн Себастьян Бах написал такой концерт для двух скрипок, что хочется идти и идти под зимним небом куда глаза глядят, лишь бы музыка не кончалась. Потому что Ленин папа влюбился, и это странным образом повлияло на мою жизнь. Потому что последнее время жизнь не сахар. Потому что моя мама не входит ко мне на цыпочках, не присаживается на краешек кровати, не кладет прохладную ладонь на мой юный горящий лоб…
— Не то чтобы заболела…
— Нет? Но что же тогда с тобой произошло? Объясни наконец!
В ее голосе звучало беспокойство — настоящая материнская тревога. Я слышала ее, чувствовала. Я даже понимала ее. Ведь мама совсем не знала, что происходит в моей жизни, а мне не хотелось, чтобы она беспокоилась. Но ее враждебность — то, как она распахнула дверь, повернулась спиной, молча ушла… все это мне мешало.
— Вчера я встретила Барбру.
— Барбру?
— Да, Барбру, твою классную руководительницу. Мы ужинали в одном ресторане.
Я представила себе, как это было. Мама и Барбру. Как они столкнулись у блюда с селедочным салатом. Как мама смутилась при встрече с Ее учительским превосходительством, заискивающе заулыбалась. Как Барбру плюхнула себе на тарелку розового салата и еще пару ломтей ветчины сверху, попутно просвещая ничего не подозревавшую родительницу.
— Она сказала, что ты последнее время сама не своя. Что у тебя усталый вид. И что будто бы вы с Леной больше не дружите.
«Больше не дружите» — какие-то казенные слова. Наверное, Барбру именно так и выразилась. Мама ни за что бы так не сказала.
— Вот она мне и сообщила, что тебя вчера не было в школе.
Тут-то любительница селедочного салата и ветчины и опростоволосилась. В школе я вчера была — и в кои-то веки ощутила что-то новое, что-то важное. Я увидела и услышала шествие в честь Люсии, от которого захватило дух. И поговорила о своей статье. С учителем, который умеет вдохновлять так, что Пожирательнице Ветчины и не снилось. Хотя это уже другая история.
— Ты, конечно, понимаешь, что меня беспокоят такие вещи! — почти прокричала мама и решительно вышла из кухни, глядя прямо перед собой, а потом оделась и вышла из дома, хлопнув входной дверью.
— Да, понимаю… — прошептала я в никуда, оставшись одна в пустом доме.
Все было так безнадежно, так непостижимо безнадежно. Как можно вот так просто взять и оборвать разговор… Или ссору, да что бы это ни было. Как фильм без развязки, без примирения, без финальных титров — против всех правил драматургии.
А что же с моей жизнью? Теперь она разделена на две части. Одна красная, горячая, пульсирующая нотами нежности, нотами боли. Рука, которая лежала у меня на плече, или воспоминание об этой руке. Чудесное пение и сладкая боль. Надежда и страх. И еще иногда — кошка.
А вторая часть — клочья и ошметки.
И они не хотели срастаться, эти части. Одна часть не складывалась с другой. Я стояла на кухне и чувствовала, что не могу сложить свою жизнь воедино. Что в любую минуту могу сломаться.
Халат весь в пятнах от чая. Всклокоченные волосы. Холодный пот под мышками. Тяжесть на сердце. В кабинете № 38 сейчас, наверное, Барбру стоит у доски и рассказывает про плюсквамперфект, а ученики 9 «Б» то ли слушают ее, то ли думают о своем. Как бы то ни было, Барбру уже отметила, что меня снова нет в школе.