Сперматозоиды
Шрифт:
– Давайте как-нибудь без членовредительства, – возникает Венц, шагая в кухню. Назвали его Венцеслав, зовут урезано, первая “е” огрубела до “э” и стала ударной. Мне нужна отвлекающая мысль. Не буду думать во всём величии языка. Буду думать о величии языка. Буду за его пределами. – Понимаю, что я сейчас не в тему, вместе со своей жопой, – на меня, с невольной усмешкой, – но, когда я уйду, не хочется, чтобы вы тут друг друга поубивали.
– Не беспокойся, – отзывается, не поворачиваясь, Лида, – это просто нервы. Смотри, почти даже не разлилась. – Наклоняется, поднимает бутылку, ставит на стол. На полу блестит прозрачное пятно. В нём играет жёлтый свет. – Жень, – неуверенно, бровки домиком, – прости, что…
– Нервы. Да, – говорю, – да, Лида, это нервы. Ты права. –
Усталость валится на меня, как тяжёлая шуба из шкафа. Поспать бы, а завтра – думать. Пора прекращать этот театр. Сцена без зала. Разворачиваюсь, чтобы уйти в свою комнату, благо, их три, по числу жильцов. Было по числу. “Божена, пока”, – говорит Венц над ухом, ему – не отвечаю. На него рука бы поднялась. “Я приду к тебе”, – кричит вслед Лида. Бурчу ага, как хочешь, уже без разницы. Мамина спальня приоткрыта, кровать расстелена, пахнет корвалолом. Всё готово ко сну. Всё, кроме неё. Проходя мимо, я останавливаюсь, заглядываю туда, как в бездну, и закрываю дверь на ключ.
У меня, как положено, хаос. Положено на всё, кроме творимого в данный момент. Стены расписаны в разных стилях, война миров, поверх одних – другие, бумажные. Диван собран. На столе – планшет, на планшете – чистый лист. Тронуть его я не успела, размышляла над идеей. Ногой в часы, ногой наружу, пополам женщина и мужчина, время и вечность. Так она, идея, должна была выглядеть. Накануне случившегося я собиралась рисовать Будду. Над столом – картина, маслом. Человек-солнце, от него к планетам, чакрам, тянутся нити, а земля, его создание – татуированный ребёнок в руках. Внизу, под деревянной рамой, деревянная полочка. На ней коллекция бонгов: покупала сама, привозила, дарили. Есть в форме фаллоса. Там же – коллекция трубок. Там же – шкатулка с дурью.
Беру бонг, который сейчас в обороте (именно, фаллический), беру бутылку воды, наливаю в колбу. Канабис – друг мой, канабис рос, лелеемый, потом зацвёл, его обстригли, сняли листики, высушили, порезали, отдали Андрюхе, а он – мне. Я могла бы и сама взять, но через Андрюху быстрее: выращивает его коллега. Индику выращивает. Индика для жизни внутрь, сатива для жизни наружу. Разные сорта для разных целей. У меня везде выходы. Гашиш папа, марихуана мама. Забиваю колпак. Получается не сразу. Руки трясутся. Пододвигаю компьютерный стул, сажусь, поджигаю. Курю, запершись, одна. Убираюсь двумя тяжками. Лист, как лежал, так и лежит. Убираю дреды в хвост, жарко. Листу не жарко, не холодно. Открываю окно в осень. Прикуриваю сигарету. Медитировать не выйдет, сажусь обратно, думаю о медитации. Лист. Вот он был семечком, семечко дало побег, из побега выросло дерево, дерево долго росло и быстро упало. Кто работал на лесопилке? Сколько сделали бумаги? Где остальные листы, и зачем мне знать их судьбу? Я знаю, зачем знать: стремление к общности со всем вокруг – то же, что стремление к бессмертию. Ничего не исчезает. Ничего меняет форму. Исходя из этой логики, моя скорбь эгоистична, и происходит от собственничества. Виною ей притяжательное местоимение, "моя" перед существительным "мать".
Тянет прохладой. Не завтра я, сегодня думаю, завтра не существует. Нет завтра, нет вчера. Анна снилась королю, Божена продолжает сниться, и Лида, и Венц с его ягодицами, будь он неладен, все мы снимся – кому? Тушу окурок мимо пепельницы, в лист. Теперь его только выбросить. Моя голова ищет петлю; находит подушку. “Не уходи, – слышу, сквозь туман, всхливывания Лиды, – не уходи, не..”. Она плачет.
***
Просыпаюсь утром. Холодно, подоконник залит дождём. Спала, как бомж, в лосинах, носках и шерстяной тунике, под пледом. Страшно хочется пить. Память настигает меня не сразу (я не раз отрубалась в одежде), сначала – вопрос: “Интересно, мама уже встала? Покурим, поговорим, пока ей не на рабо…” И вот тут – обрушивается.
маньяк привязал меня к жизни и кромсает секатором мои живые внутренности
А
Что я могу сказать о маме? Она не была моим светом. Она была моим лучшим другом. Мне с самого детства было можно то, что сестре строжайше запрещалось: шататься, где и с кем хочу, приходить из художки с расквашенной губой, записыватся в кружки, бросать кружки, позже – курить, задерживаться у друзей, ещё позже – курить ганжу, делать друзьям татуировки. Сначала иглой, потом самодельной машинкой, теперь хоть шайеном, хоть владбладом. В этом она не смыслила. Ей и не нужно было. Благодаря ей, её поддержке, я уже в пятнадцать лет, зная, чем хочу заниматься, занималась именно этим. Все ноги партаками исчеркала, зато научилась. До сих пор учусь, умея, учусь, чтобы уметь лучше. Чтобы мои работы выставлялись в музее, пришлось бы спускать шкуры или бальзамировать трупы. Как Гюнтер фон Хагенс, только с кожей. Искусство должно убивать, но убивать своего наблюдателя, а не носителя. Поэтому выставляются только фото. Лида тоже выставляет фото, свои, в инстаграм. Свои и музеев. По музеям мы ходим, обе, но… Как однажды пошутил мой друг-сексолог: “Мы с женой кончаем, оба. В разное время. В разных местах. С разными людьми”. Дружим со школы. В школе сестра ходила в коротких юбках и смотрела на мальчиков. Мама хранила её секреты. Я ходила как попало и поднимала юбки, обсуждая их с пресловутыми мальчками. Мама делилась своими секретами со мной. Лида говорила, позже: она относится к тебе, как к сыну. Лида говорила: тебе всё можно потому, что ты напоминаешь ей отца. Я возражала: мы с тобой разные, и подход к нам у неё разный. Подозреваю, что Лида, при всей её предвзятости, была не так уж и неправа. Мама почти не упоминала о Глебе, однако же в свой последний час не меня, а его она видела у своего изголовья. Знала ли я её?
Что я могу сказать о маме? Она была серьёзной женщиной, руководителем отдела учёта в крупной торговой компании и удивительно приятным в общении человеком. Когда началась вся эта история с Венцем, мне, на психах, достаточно было поговорить с ней пять минут, чтобы собраться из кусков обратно в Божену. О чём угодно – поговорить. Лежать бы теперь, в тишине, и поскуливать, держа куски руками. Я старшая, я старше на смерть, хоть и младше на час, я займусь организацией похорон, больше некому. Там будут мамины друзья, знакомые, коллеги. Будут недолго. Время – деньги. Деньги, как и время, нужны только живым. Вчера было слишком поздно звонить её начальству. О нём я как-то и не думала. Телефон в спальне. Включенный телефон выключенного человека. Иду за ним чуть ли ни на цыпочках. Ключ, дверь, тумбочка, лекарства, телефон. Беру его и уношу к себе. Ввожу пароль, благо, знала, выдыхаю и звоню. Анна не придёт. Никогда не придёт. Это не шутка, это её дочь. Некому приходить. Кратко объясняю, как именно они лишились такого ценного сотрудника. Кладу трубку. Кладу телефон. Курю дурь. И ещё курю. Иду наполнить бутылку, возвращаюсь и ещё раз курю. Без фаллика совсем паршиво.
Начало сентября, Питер. Работа в разгаре. У меня запись на три недели вперёд. Сеансы в ближайшее время, естественно, придётся отменить. Звоню в студию, отменяю. Лида, та вообще привязана к календарю, она у нас лингвист, преподаёт языки в частной школе. Дома занимается переводами. Английский, французский, испанский. На каком языке говорить с ней, чтобы она слышала, я не знаю. Спит, похоже. Дверь закрыта. Хотя, кто её знает. Может быть, до сих пор ревёт.
Я думаю верхней головой. Чтобы получить свидетельство о смерти, после экспертизы, я должна отнести в морг два паспорта, её и мой, её полис и её медицинскую карту. После медицинского свидетельства нужно получить гербовое, в ЗАГСе. И только после этого можно проводить погребение, решать вопрос о наследстве и т. д. В ЗАГСе очередь. Занятие на весь день. Место на кладбище заказывают заранее. Занятие на следующий день. Не считая прочего: гроб, обелиск, оградка, венки, возможно, кафе для поминок. Я думаю головой. Я звоню в ритуальную службу.