Спокойный хаос
Шрифт:
Я снова включил щетки, — сделать что-то большее у меня просто сил не хватает — а он на этот раз поднимает глаза и смотрит в окно на снег. Этот снегопад, наверняка, радует Клаудию и всех детей, а он, кажется, удивлен, как будто только сейчас заметил, что на улице идет снег.
— Теперь, — говорит он, — если бы мне предложили прожить жизнь с начала, я бы отказался, я бы сказал «нет», чтобы только заново не пришлось пережить те пять минут, последовавшие за моей речью…
Нет, это не было удивление, это была горечь. Он не видит снегопад: в белом вихре, подчиняющемся ритму движения щеток, он видит то, что сейчас мне расскажет, и это его видение настолько интенсивно,
— Один из них, думаю, что он и президентом-то не был, берет слово; он похвалил меня за хорошо произнесенную речь, заверил меня, с каким глубоким уважением ко мне лично относятся все его коллеги, особо остановился на моих моральных достоинствах, после чего заявил, что их предложение, десять миллионов долларов, тем не менее следует считать окончательным и не подлежащим обсуждению, поскольку эта цифра — результат их проверки счетов за все прошлые годы.
Он поворачивается ко мне и смотрит в глаза.
— Понятно? Они мне не дали ни гроша. Самая важная в моей жизни сделка, которой я посвятил всего себя, не принесла ни цента. Как были десять миллионов, так десять миллионов и остались. Самолет, который ждал меня на взлетно-посадочной полосе, обошелся мне в семь миллионов. Хреновые у них головы.
Сейчас он в самом деле страдает: он тоже, как и все остальные, кто приходил сюда, в конце концов, обрушивает на меня мощные потоки боли. Это место какое-то заколдованное: стена плача без стены. Милан — священный город, и если никто не знает…
— По возвращении в Нью-Йорк я тут же подал заявление о моей отставке во Всемирный Еврейский Конгресс, но мои неамериканские друзья, те, что помогали мне подготовить посредническую миссию, попросили забрать заявление, и я его забрал. Надо ли говорить, что к тому времени я уже в воск превратился в их руках. Меня также попросили больше не заниматься этим делом, не предпринимать никаких собственных инициатив и ни с кем об этом не разговаривать. В обмен на это они обещали сохранить в абсолютной тайне провал моей миссии, и с тех пор принято считать, что моей попытки посредничества никогда не было…
Он снова внимательно на меня смотрит:
— Так что, если вы, например, завтра захотите продать эту историю какой-нибудь газете, я могу подать в суд на вас и на эту газету и обязательно выиграю это дело, а газета, как впрочем и вы, окажетесь у меня в кулаке.
Совершенно ясно, что он мне угрожает, и даже в открытую, по-наглому угрожает, но на этот раз я его совершенно не боюсь. Во-первых, потому что я не тот тип, кто продает истории в газеты; а во-вторых, потому что для него, после того как он обнаружил столько благородства и щедрости душевной, это была просто вынужденная мера — что-то вроде декомпрессии, прежде чем он снова превратится в челюсти: возможно, если бы он вынырнул там, во внешнем мире, не сделав этого, он рисковал бы получить эмболию.
— А год спустя после моей закончившейся неудачей попытки, которая, как было договорено, никогда не имела место, в результате посреднической миссии Эйзенштата банки сдались и согласились выплатить один миллиард двести
Он глубоко вздохнул.
— Вот и все, — закончил он.
И в этой позе застыл неподвижно досматривать титры в конце своей истории, пробегающие по лобовому стеклу моей машины. Потом повернулся ко мне, пожал руку, открыл дверцу машины, и тут началось самое трудное: ему нужно было выбраться из машины; и только сейчас, видя, с каким трудом он проделывает это, я понял, какой великой чести он меня удостоил, снизойдя до моего драндулета, вместо того чтобы приказать мне следовать за ним в его «Майбах». Дело сделано. Он вышел. Одна из горилл тотчас же берет его под зонтик, но для такого тела, как у него, одного зонтика явно недостаточно, подбегает вторая, и под эскортом двух горилл и под двумя зонтиками Штайнер хромает до своей машины, однако, сейчас намного заметнее он налегает на трость. И все же, надо заметить, что «Майбах» проглотила его, как ребенка, — мир возвращается на круги своя — а в тот миг, когда дверца чуда техники захлопывается, раздается звук, который мне кажется самым прекрасным, какой только мне доводилось слышать в своей жизни.
Зачем он приезжал сюда? Зачем он рассказал мне эту историю? Был ли он на самом деле любовником Элеоноры Симончини? Они все еще вместе? Что ему известно обо мне и о ней?
Машины уехали, от них остались лишь два черных прямоугольных пятна, настолько четких и точных, что они кажутся символами данного обета. «Майбах» оставила после себя огромный след, и его гигантские размеры свидетельствуют о том, что только что здесь, на этом самом месте, бог сошел на землю, следы заметает снег, а я, зачарованный совершенством этой сцены, не в состоянии больше ничего сделать, я могу только сидеть и смотреть на то, как постепенно, постепенно эти следы исчезают, эти следы исчезают, эти следы исчезают…
Звенит мобильный. Это Аннализа.
— Слушаю?
— Доктор, — у нее наэлектризованный, возбужденный голос, — вы даже представить себе не можете, кто сейчас к вам приедет!
Она ошибается, это проще простого.
— Боэссон, — выпалил я. Загадка порождает загадку.
В дремучих, заповедных местах штата Иллинойс с густой, высокой травой с протоптанными оленями тропами, катится волчье эхо. Древние хищники притаились в темноте ночи; они выжидают удобный момент, чтобы напасть на свои жертвы, или чтобы скрыться от тех, кто охотится на них. Здесь не сверкают огни Чикаго, здесь все несет на себе отпечаток первозданного, чего-то такого, чему на протяжении тысяч лет удалось сохранить нетронутой свою изначальную форму. Бесконечная охота. Это охота, в которой охотник в любую минуту может превратиться в жертву. Именно здесь, посреди спокойного хаоса, обосновались мрачные существа, ведущие старую как мир борьбу, борьбу за выживание, обитатели городка под названием Тускола.