Спор о Белинском. Ответ критикам
Шрифт:
Я в своей статье сказал, что Белинский «каждой мысли, каждой дамы – рыцарь только на час», но полчаса я прибавил от себя, потому HI и сам Белинский говорит: «Иная мысль живет во мне полчаса» (I. 220). И если он. правда, здесь же прибавляет: «Но как живет? так, что если сама не оставит меня, то ее надо оторвать с кровью, с нервами», то я, помня, что в психологии метод самонаблюдения требует корректива в метод наблюдения, и сопоставляя это самочувствие Белинского с его же признаниями, что убежденной постукивал, менял каждый день, по ним прогуливался, что в печати ему ничего не стоило «соврать», лишь бы «соврать» не холодно, что он дорожил правом ошибаться, – я питаю уверенность, что и в данном пункте он это право свое осуществил и охарактеризовал самого себя далеко не точно, хотя бы и добросовестно. Я тем более смею это утверждать, что в своем очерке я же взял Белинского под защиту против него самого и не согласился с ним, будто он «брал мысли готовые, как подарок»; я указал, что «с идеями он сейчас же роднился и психологическая самостоятельность у него была». Но все дело в том, что это родство было не близкое, скорее – свойство, что эта самостоятельность была не глубокой. Он с идеями роднился, – да; он их усыновлял, но в тот же час или через полчаса снова отчуждал их, – привязчивый отчим всех идей, не отец ни одной! Мыслитель вспыльчивый, Белинский быстро загорался и быстро погасал. И ничем объективным не подтвердил он своего признания, что чужие мысли он усвоивал себе «жизнью своею, ценою слез,
По тому же вопросу о безболезненной и легкой переменчивости нашего критика Н. Л. Бродский указывает мне, что, вопреки моему утверждению, Белинский не только в письмах к друзьям, но и в печати «признавался в своей изменчивости», и при этом отсылает меня к его сочинениям – т. V, стр. 445 и т. IV, стр. 482.
Так как речь идет о «явной трагедии», то г. Бродский должен был бы цитировать меня особенно точно; и тогда обнаружилось бы, что я говорил не о том, «признавался» ли Белинский в своей изменчивости или нет, а о том, «сокрушался» ли он о ней: это – большая разница. Кроме того, ссылка моего рецензента – странная: если он имел в виду сочинения Белинского под редакцией Венгерова, то ни 445-я стр. V т., ни 482-я стр. IV т. не подтверждают мысли г. Бродского.
На 482-й стр. IV т. Белинский вообще о себе лично, вопреки моему оппоненту, не произносит ни слова: он там противополагает людей, постоянно формирующихся, людям, совершенно готовым, вроде Менделя, «бедным, жалким, ограниченным, мелким», и предпочтение отдает первым, т. е. самому себе (если, как думает г. Бродский, критик разумел самого себя); таким образом, 482-я стр. IV т., во всяком случае, подтверждает указание не г. Бродского, а мое, т. е. слова моего этюда о том, что, в печати, несмиренному Белинскому случалось даже насмешливо выговаривать лицам, которые однажды навсегда составили себе определенные мнения.
Что касается 445-й стр. V т., то Белинский действительно говорит там о себе, – говорит, что театр давно уже перестал быть для него храмом. По этому поводу он восклицает: «Боже мой! как я переменился! Но эта метаморфоза – общий удел всех людей». И автор просит «не смотреть на него с ненавистью, не осуждать его за „желчную злость“: она-де объясняется тем, что „некогда его сердце билось одним бесконечным, а в душе жили высокие идеалы, а теперь его сердце полно одного бесконечного страдания, и идеалы разлетелись при грозном светоче опыта, и он своим докучливым ворчаньем мстит действительности за то, что она так жестоко обманула его“. Предоставляю г. Бродскому и читателям судить, что все это имеет общего с моим тезисом: Белинский хронически, без явной трагедии менял убеждения и в печати об этом не сокрушался.
Основной грех моей характеристики Белинского П. Н. Сакулин видит в том, что я создал для него „нарочито аляповатую“ психологию, и притом такую, которая идет вразрез с моим обычным пониманием людей вообще и писателей в особенности. Именно, по мнению моего оппонента, высказанному в его первой статье и подробно развитому во второй, есть противоречие между моим убеждением, что „ничьим продуктом не служит никакая личность“, и моим утверждением, что Белинский – постоянный объект различных влияний, „руководимый руководитель, аккумулятор чужого“.
Неужели, однако, надо разъяснять, что никакого противоречия между этими двумя тезисами нет? Разве быть продуктом и быть объектом влияний – это одно и то же? Ничья личность не есть ничей продукт; но есть такие личности, которые очень легко поддаются разным влияниям. Чтобы признавать последнее, вовсе не надо быть, вопреки П. Н. Сакулину, детерминистом, и своему индетерминизму я не изменял. Есть личности активные и есть пассивные. При этом я ведь говорил, разумеется, только об умственной личности, о Белинском-авторе, об интеллектуальных влияниях – о всяких идеях, мыслях, сведениях, взглядах, оценках, теориях, о том, что идет извне; я говорил, что „в чисто интеллектуальном смысле“ у Белинского не было своего мнения и своего знания, своего a priori. И разве, в самом деле, не существуют мыслители чужих мыслей? В психологической же самостоятельности, как мы уже видели, я Белинскому не только не отказывал, но совершенно определенно и настойчиво ее за ним признал (стр. 6). И так странны, хотя и неоспоримы, именно потому странны, что неоспоримы, слова П. Н. Сакулина: „Его (Белинского) не смешаешь ни со Станкевичем, ни с Бакуниным, ни с Катковым, ни с Боткиным“ (стр. 106 „Голоса минувшего“). Оттого мы и носим собственные имена, что нас нельзя смешать друг с другом. У каждого есть своя душа, и ничья душа не пар. Всякий индивидуум – индивидуальность. Разве из этого правила я делал для Белинского исключение? Я уже выше сказал, что чужие идеи произносил Белинский голосом, конечно, особого психологического тембра, – не того, какой был у Бакунина, или у Станкевича, или у кого-нибудь еще. Мне только казалось и кажется, что самим собою, живой индивидуальностью, Белинский был гораздо больше как человек, в своей частной жизни (которой я не касался), чем в своих произведениях. Не всякий пишущий выражает себя в своем писательстве (этим я не имею в виду художников, поэтов). Недаром и некоторые из собеседников Белинского находили его письма интереснее его писаний, а его разговоры интереснее его писем. И теперь Ляцкий, как я упомянул раньше, считает Белинского „светящимся человеком“; он же думает, что его письма переживут его статьи». Действенное, творческое начало Белинского, вероятно, уходило не столько в его дела, сколько в его дни – в самую жизнь. И как раз потому, что, в противности указанию П. Н. Сакулина, я не забыл, а помнив свой тезис: «Существенно, кто испытывает воздействия среды, а не то, какие это воздействия – как раз поэтому, помня кто Белинского. я и пришел к своему выводу, что он был Пер Гюнтом русской критики. Испытывает влияния всякий; но одни противопоставляют им себя, глубоко их перерабатывают, из чужого делают свое; другие же навсегда остаются изменчивы, внешни, поверхностны. Так как духовное кто Белинского-писателя, по-моему, состояло, кроме чисто словесного дарования, в легкой возбудимости, в живом темпераменте, в постоянном и беспредметном кипении, не содержало в себе субстанциального зерна (субстанция была не в интересном для России Белинском, а в Виссарионе Григорьевиче), то чужие идеи мало шли ему впрок и он не сделался тем истинным мыслителем, который представляет собою органическое единство великого ума и великого сердца, цельную и могучую натуру».
И если П. Н. Сакулин насмешливо утверждает, что я не нашел в Белинском «действенной души, а так, какую-то студенистую массу, которая то расширяется, то сжимается, принимает разнообразные формы», то против такого определения (впрочем, не моего, а именно г. Сакулина) не всегда протестовал бы и сам Белинский, который даже сходное выражение о себе употребил: «Изредка довольно сильная, но чаще расплывающаяся натура» (Письма, II, 347).
Те признаки «психологической самостоятельности» Белинского, которые я назвал несколькими строками выше, были перечислены мною и в моем силуэте; оттого неправилен упрек г. Ч. В-ского, будто я «не попытался даже определить, в чем же она состояла», – не говоря уже о том, что ведь весь мой очерк, вся моя характеристика Белинского и является посильным ответом на этом вопрос.
Так как мой этюд явился для второй статьи П. Н. Сакулина «Психология Белинского», как он сам говорит, только «поводом» и эта статья в основной своей части по существу вполне самостоятельна и сохраняет все свои права, даже и не как возражение мне, то я и не обязан следить за тем, насколько верно изображает почтенный автор психическую жизнь Белинского, насколько точно рисует он ее «тип». Сам П. Н. Сакулин утверждает, что другие оппоненты уже сделали мне «немало ценных фактических возражений»; он же, со своей стороны, хотел бы сосредоточиться «главным образом на личности Белинского, на его психологии», так как это-де «имеет первенствующее значение в возникшей полемике». Эта психология для г. Сакулина – «большая посылка», обусловливающая все построение моего силуэта, все главное в моей характеристике Белинского. В свою очередь, в том умозаключении, которое строит П. Н. Сакулин для характеристики моего силуэта, т. е. моего понимания психологии Белинского, большою посылкой является, как я уже показал… большое недоразумение. Оно состоит в неверной мысли моего оппонента, будто я отказываю Белинскому в психологической самостоятельности, в самодовлеющей душевной личности. Вот почему, выяснив, что здесь – именно недоразумение, что у меня в силуэте всеми буквами о существовании в Белинском психологической самостоятельности напечатано, я имею право отвечать только на те фактические опровержения, которые, по словам П. Н. Сакулина, предъявили мне другие рецензенты, и только на те, фактические тоже, указания, которые в своей работе сделал мне сам г. Сакулин. Этим, повторяю, ограничиваются мои обязанности по отношению к его статье как возражению на мою статью.
Но, не обязанный проверять, законно и правильно ли П. Н. Сакулин в своем общепсихологическом и характерологическом экскурсе причисляет Белинского «к категории эмоциональных характеров» (по «классификации Бена») или «к категории активно-эмоциональных» (по «терминологии Кейра»); освобожденный от необходимости говорить по существу этой коренной части его очерка и в данном пункте с автором спорить (к тому же, с точки зрения П. Н. Сакулина, это было бы и безнадежно, так как в обеих своих статьях он прямо заявляет, что я, по самому складу своей личности, просто органически не способен постигнуть Белинского и его «сложная натура недоступна пониманию» моему), – я все-таки позволю себе, в порядке необязательности, отметить, что в своей работе П. Н. Сакулин впал в роковую методологическую ошибку.
Я опять должен напомнить основное правило научной психологии: методу самонаблюдения нужен корректив в методе наблюдения. Г. Сакулин почти совсем упустил это из виду. Определяя психику Белинского по его письмам, он опирается на то, что о ней же говорит сам Белинский.
Душу знаменитого критика он выясняет по тем субъективным показаниям, которые дает о своей душе знаменитый критик. Несколько десятков цитат, приводимых г. Сакулиным, имеют своим подлежащим я. Лишь три-четыре цитаты принадлежат А. Григорьеву, М. М. Попову, Герцену, В. Ф. Одоевскому. При этом, что особенно важно, весь материал писем Белинского не использован в той интересной, существенной и большой части его, где критик самонаблюдением специально не занимается, где о своей психике он прямо и преднамеренно не повествует, но где она, несмотря на это или именно поэтому, выступает особенно ярко и непосредственно. Там, где П. Н. Сакулин должен был бы посмотреть со стороны, он смотрит глазами Белинского. Там, где нужно бы зоркое наблюдение, П. Н. Сакулин доверчиво следует самоощущению наблюдаемого. Каким свой характер характеризует Белинский, таким его и принимает П. Н. Сакулин. Он слишком говорит его словами. Ясно, какая получается отсюда нежелательная (или для почитателей Белинского – желательная) односторонность.