Спутники
Шрифт:
Но он не хочет, чтобы его изувечили! Он боится бомб! Боится страданий!
– Повоюй, Павлик, ничего, надо воевать, – бормотала мать, собирая его. Голова у нее тряслась. Он не сказал ей о своем ужасе. Он ненавидел ее в эти дни. Он всех ненавидел. Зачем они притворяются, что не боятся?! Они все знают так же, как и он, и о фугасах, и о разрывных пулях, и об иприте, и о звериной жестокости врага. Как они смеют делать вид, что им не страшно?! Как они могут смеяться, говорить о житейских пустяках, есть мороженое, ходить в театр, когда внутри у них воет: ууу!
Но
Соболь, начальник АХЧ, терзался сомнениями: открыть начальнику поезда истинное положение вещей или предоставить времени обелить его, Соболя, и разоблачить Данилова?
Не Соболь виноват в том, что персонал санитарного поезда кормился пшенной кашей и чахлыми диетическими супчиками. Это Данилов так распорядился. Он сказал Соболю:
– Слушай. О том, что у тебя есть мясо, сливочное масло, какао и прочие деликатесы, – забудь.
– Навсегда? – спросил Соболь. – Или, может быть, иногда можно вспоминать?
– Я тебе скажу, когда надо будет вспомнить, – пообещал Данилов.
На четвертый день пребывания в поезде доктор Белов, смущаясь, сказал Данилову:
– Что-то у нас неладно с питанием, знаете. Люди недовольны. Надо бы пошевелить нашего начальника АХЧ.
– Начальник АХЧ ведет правильную линию, – отвечал Данилов. – Неизвестно, в какую обстановку мы попадем в ближайшее время, и где получим продукты, и какие, и сколько. А нам предстоит кормить раненых.
И играя носками начищенных сапог, он закончил:
– Я, считаю, что Соболь совершенно прав.
– Да, да, – заторопился доктор, сконфуженный мыслью, что Данилов может принять его за себялюбца и лакомку. – Да, действительно, неизвестно, где и что, Соболь прав…
И все ругали Соболя, все, начиная от сестры-хозяйки, которой Соболь отвешивал пшено по утрам, и кончая Кравцовым. Кравцов не снизошел до личного объяснения, но передал через Кострицына, что набьет Соболю морду, если тот не прекратит свой хулиганские штучки.
Вот тогда Соболь задумал пойти к доктору Белову и все ему рассказать начистоту. Соболь понимал, что Кравцов не из тех людей, которые шутят. Соболя влекло под защиту доктора. Он стал попадаться доктору на глаза по нескольку раз в день. Доктор смотрел на него юмористически: его забавляло, что Соболь все считает. Закатив глаза, Соболь считал вполголоса:
– Сто двадцать множим на шестьдесят семь, получаем восемь тысяч сорок граммов, округляем, получаем восемь кил.
На счетах он считал плохо, делил и множил в уме.
Он так и не решился подойти к доктору. Он не знал, как комиссар отнесется к такому выпаду. У комиссара были холодные глаза и маленький жесткий
«Интриган», – думал Соболь о Данилове.
Он нашел выход. Воспользовавшись моментом, когда в штабном вагоне обедали, он достал из кладовой банку паштета, отрезал кусок масла и отсыпал сахара. «А что я могу сделать?» – шептал он. Сосчитал куски сахара – оказалось сорок два. «Жирно будет», – подумал Соболь и двенадцать кусков – самые большие – положил обратно. Спрятав все в карман, он пошел к Кравцову. Кравцов спал в вагоне команды, на верхней полке, укрыв лицо газетой, – только бороденка торчала из-под газеты… Внизу спал Сухоедов. Больше никого близко не было.
Соболь осторожно потолкал Кравцова.
– Товарищ Кравцов, – зашептал он, когда Кравцов сдвинул газету с лица и взглянул на него заспанным глазом. – Вы напрасно сердитесь, я абсолютно ни при чем.
– Что ты тут строишь? – спросил Кравцов, садясь на полке и глядя на припасы, которые Соболь выкладывал ему на колени. – А, боже мой: что я, грудное дитя, чтоб сахар сосать?
Но, смягченный смирением Соболя, он простил его.
Соболь успокоился. Ему даже стало нравиться, что его считают влиятельным лицом. Он стал пошучивать с женщинами, чего не было в первые дни.
– Ах, витязь, то была Фаина! – говорил он, встречаясь в коридоре со старшей сестрой.
Данилов, услышав, спросил:
– Что это значит?
– Тут я меньше всего при чем-нибудь! – сказал Соболь и поднял обе руки. – Это сочинил Пушкин.
А война шла, враг продвигался в глубь страны, по русским дорогам неслись его мотоциклы, над русскими городами летали его самолеты.
– Вы заметили? – сказал доктор Белов Данилову. – Наши люди смеются. Острят. Как ни в чем не бывало.
Данилов кивнул:
– Что ж, это хорошо.
Подумав, повторил:
– Хорошо, что острят. Нехорошо то, что не представляют себе размеров бедствия. Вот и Сталин говорил, а они все равно недостаточно представляют. Мы здесь, в поезде, в какой-то строгой изоляции без поражения в правах.
Доктору вспомнилась Сонечка, ее слезы. Он затуманился:
– Вы думаете – бедствие так огромно?
Данилов усмехнулся невесело:
– Чего же тут думать? Видно. – Он говорил медленно, прикусывая губы, и видно было, что ему больно говорить. – Конец не скоро. Края не видать. Только началось…
– Наш народ, знаете, – сказал доктор, – пойдет на любые жертвы.
– Какие жертвы? – спросил Данилов. – Жертва приносится кому-нибудь, правда? Самому себе нельзя принести жертву. То, что вы называете жертвой, есть естественная функция народа, ваша функция, моя функция, девочек этих функция. Подвиг для нашего народа не жертва, а одно из его повседневных проявлений. Чтобы мы могли жить дальше как советский народ, часть из нас должна, возможно, сегодня умереть. Допустим, меня убьют, вас, Петрова, Иванова. Это – жертва? Кому же это жертва? Мне, вам, Петрову, Иванову? Вы извините, я, может, не очень ясно выражаю свою мысль…