Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
Зато в соседней комнате барака стремительно расцветал сон радостный и странный. И хорошо, что он разворачивался там, за стеною, потому что всё слишком яркое и слишком резкое пугало Саню ещё больше, чем пугают детей холодные пустые безмолвные тени, которые смелеют и приближаются к младенцам ночами, когда рядом нет отцов.
Самый счастливый сон в Столбцах снился в это время бывшей учительнице Сталине Тарасовне, или по-теперешнему – Тарасевне, морщинистой и шустрой. Даже под тяжёлым одеялом она спала в позе бегущей стремглав старухи – выбросив руки вперёд, к желанной цели, и широко улыбаясь во тьме беззубым ртом: Тарасевне снилось, что её убили.
Всего неделю назад ей удалось устроиться сторожем на автозаправку –
Сослуживцы дочери сами получали зарплаты крошечные, нищенские и не часто. А зять Тарасевны был всего-навсего безработный инженер Коревко из давно прикрытого научно-исследовательского института. Сбегает Тарасевна к дочери в гости – и разругается из-за него со всеми. Прикрикнет на Коревку, подтирающего пол или моющего посуду:
– Что же ты несподручный какой, что и в грузчики тебя не берут? Эх, инженер! В неурочный час ты, видно, заделанный!
Тот скажет ей сущую ерунду, не прерывая домашней своей работы:
– Нынче вокзальная бригада не подпустила чужих к своему заработку. Зато я шашлычнику гору лука начистил. Он майонезом расплатился, мама…
Нацепит Тарасевна тусклые очки в коричневой тонкой оправе, треснувшей на переносице от решения особо трудной задачи по физике. Не поленится – глянет: так и есть. Майонез просроченный. Как сама её жизнь.
– Прогорк! Ой, прогорк… И дочки у вас нарядов не видали! И чай вы без заварки пьёте. Угостили мать-старуху голым кипятком, уважили!
А пригожая Галя её сведёт рисованные брови к переносице и перестанет распускать на нитки старую кофту. Бросит клубок на пол, словно мячик в детстве своём. Гладкое лицо её потемнеет, набрякнет обидой, как туча, готовая пролиться:
– Девочки опрятные ходят. Ну, что нам теперь, в петлю лезть?
После таких слов Тарасевна очки надтреснутые решительно поправляет – и кричит уж надтреснутым тонким голосом, с напевным жалобным подвыванием:
– Разве же я для постной жизни тебя, сдобную, нежную, учила-растила? Чтобы ты на всю семью одна зарабатывала, как вдовая страхолюдина, которая с детьми на руках осталась, ненужная никому? Я же для тебя работала в две смены и, кроме физики, ещё начальные классы прихватывала себе! Наживала варикоз, пока ты дома вышивала на пяльцах сирень, жасмин и чайную розу нитками мулине, шёлковыми, мною купленными… И когда анатомию ты учила, то белыми пальчиками только странички переворачивала страшные, со скелетами, да карамельки посасывала разные, на выбор. А кто тебе стирал и гладил? Кто готовил? Не я ли? Для твоего счастья, Галина… А как я учеников муштровала? Мой троечник за пятёрочника в институт принимался!.. И политинформации проводила я – стоя, тридцать лет кряду: авторитет свой укрепляла в школе, для надёжности, чтоб двух ставок, двух зарплат меня не лишили. Всё – ради дочери единственной… И где оно теперь, твоё счастье? Мой варикоз – он весь при мне. А счастье – где твоё? Где?!.
Подбоченится бывало Тарасевна, поглядывая в сторону зятя, окаменевшего над раковиной, а услышит от дочери усталое, равнодушное:
– Живём, как можем. Зачем же нас корить нуждой всякий раз? Разве мы у тебя хоть раз что-нибудь попросили?
– Не попросили они! А для кого я живу?! – топнет от негодования Тарасевна раз и другой. – Для себя?! Я хочу, чтоб у детей ваших судьба была!.. Он почему семью в Россию до их пор не вывез? Отвечай матери! Столько у него там знакомых профессоров, учёных академиков! И все его хвалили! «Золотая голова, золотая голова»! А что же он никому не нужен оказался? Что же выбраться отсюда никто ему, хорошему мужу твоему, не помог? Тебя спрашиваю:
Но только связывает Галя нитки узелками, рвущуюся старую пряжу готовит для вязания:
– Те учёные, мама, в России сами без работы, на хлебе и воде, сидят. Себе помочь не могут. За что мне его ругать?
– Мужа ей жалко! Ну, раз не хочешь ты его тормошить, орясину, давайте все впятером пропадать пропадом здесь, в Столбцах! Вторым сортом жить, к чёрной работе привыкать. Только пускай первым он к ней сначала привыкнет! Глава! Он!..
Наругавшись до звона в ушах, прибегала Тарасевна к себе, приговаривая суматошно: «Чужбина здесь стала! Чужбина!..» Скидывала она пальто и шалёнку, надевала поскорее толстый свой чепец. Был он коричневый, в белый мелкий горох, – навроде чепчика детского, только большой и стёганый, на вате, чтоб голова не зябла. Туго завязывала Тарасевна байковые тесёмки под вислыми щеками, становясь похожей то ли на старого лётчика, то ли на морщинистого танкиста, и сразу бралась за дело. Из старых учительских юбок – серых, сизых, дымчатых – шила внучкам платьица. Строчила с большою скоростью на старой ножной машинке, стучащей свирепо, как пулемёт. И горевала, притомившись, и шмыгала носом слезливо, и утиралась отрезанным лоскутком, прихваченным с пола: случись чего, належится она, не погребённая старушища, у себя в бараке! На гроб денег не собрать… Пока найдут Коревки, что продать, да пока найдут, кому продать – столько времени пройдёт, что иссохнет учительское бедное тело её до неузнаваемости.
Нет, разорила бы тогда Тарасевна всех близких естественной своей кончиной. И, дожидаясь положенного погребения, закаменела бы тут, в бараке, со временем, как распоследняя египетская мумия. А теперь выгода получалась преогромная, со всех сторон: и заработок её к дочкиным копейкам прибавлялся, и будущее открывалось замечательное: автозаправку грабили часто.
Похороны потом устраивали очень хорошие – без оркестра, но с поминками в полуподвальной столовой. Кормили вернувшихся с кладбища винегретом, лапшой на постном масле и жареным палтусом или хеком: всё – за счёт производства. И по стопочке даже наливали каждому, всё ещё живому, сослуживцу, не говоря уж о рюмке, накрытой хлебушком, поставленной ещё одной душе, выбывшей только что благопристойно из трудового коллектива… Благопристойно, непостыдно…
Тарасевну как раз и взяли в сторожа вместо убитого старичка, тоже устроившегося туда недавно по большому блату.
Счастье пришло, откуда не ждали. Вспомнил про беспощадную Сталину Тарасовну самый бестолковый её ученик из начальных классов, сделавшийся вдруг самым важным местным депутатом! Похлопотал… И знай она про такое благодеяние наперёд, ни одной сердитой красной записи в дневник Тарасевна ему бы в своё время не внесла. И не кричала бы на него, размахивая деревянной указкой:
– Если у вас в семье не говорят на русском, читай больше! Учи русский язык, лодырь! Как ты без него жить думаешь?! На обочине жизни остаться хочешь!? Предупреждаю: не возьмёшься за ум – закончишь свою жизнь в сторожах!..
Как же виновата она перед балбесом-то этим, перед благодетелем нынешним! А он, особенно часто ругаемый Тарасевной за полное неумение ставить знаки препинания, начал с того, что устранил имена Пушкина и Достоевского из названий всех школ и улиц в Столбцах, и уже готов был сместить самого редактора местной газеты, требуя, чтобы называлась она отныне грозно и непримиримо: «Золотая орда»… Однако «чемодан, вокзал, Россия» никогда с трибуны старожилам Столбцов депутат не говорил: хорошее обучение сказывалось всё же. И ещё целый набор передников подарил Тарасевне – синих, цвета школьных тех тетрадей, в которые ставила она ему двойки, двойки, двойки. И на каждом переднике, посерёдке, красуется огромный полукруглый белый карман. А на кармане – большущий знак препинания. Красный, ворсистый – словно плюшевый, только пожиже…