Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
– Можно, я шапку свою на банку надену? Для тепла?
– Ещё чего! Со своей головушки светлой – да на эту слизь дикую… Не бывает у него бронхов, у гриба! – укладывается Тарасевна под одеяло. – Он, знай, пухнет… Мы терпим, а он растёт! Мы терпим, а он разбухает!.. Нет, терпи, гриб, и ты… Терпи, как мы, боли – так же, слизняк… Сиди, щепоткой сахарка доволен будь, какую тебе кинут! Чайком спитым сладеньким живи… Да, не видать нам больше России, Полина! Не заработали мы на неё… Нам – и ни туда, и ни сюда, из нашей банки, из-под тряпицы этой. И ни влево, и ни вправо, без денег.
– А лекарство, от которого немножко легче становится, оно горькое?
– Сладкое!.. Не разговаривай.
Где же было ей знать, что именно сейчас посматривает на тёмные подмосковные леса с багажной полки прицепного вагона монах-шатун Порфирий, на днях ещё сидевший у Тарасевны за столом. Она его, как порядочного, с улицы зазвала, встретив у котельной. Бутылочку красную открыла и стаканы на белую скатерть выставила:
– Скажи! Голубь – святая птица или нет? По-моему, у вас – так святая она. А наш, советский, он – голубь мира был! Вон там у нас жил, в сарае. Мы его кормили, а он – кто? Ваш – или наш – с пути-то сбился? И семью свою истребил… Объясняй мне! Не понимаю я!
Мельком глянул в окошко Порфирий, без всякого любопытства, ответил рассеянно:
– То был голубь мира сего. Забудь.
– Какого мира?
– Такого… Голубь мира этого, оступившегося, во греховную тьму погружающегося стремительно.
– А жить нам как тогда в нём? По-доброму? Без вреда?.. Чтобы всем, всем уцелеть? Мне правильный рецепт нужен! Верный!
Но, потягивая носом, Порфирий какой-то чёрный клок себе на рясу нашивал, орудовал толстою иглой – и никакого ответа.
– Из тьмы в одиночку выбираются? Или бригадой? Или не выбираются совсем? – допрашивала Порфирия Тарасевна всё строже, настойчивей.
Утёр Порфирий рукавом зябкую прозрачную сопельку, понурился, да и стал наливать вино в стакан Тарасевны. И вот глядит она на тонкую алую струйку, глядит. До половины красен стакан, а там и на три четверти багров, вот уж совсем он полон и чёрен стал почти. Молчит Порфирий и своего занятия не прерывает. Молчит и Тарасевна, опешив от происходящего. Через край льётся дешёвое терпкое вино, на свежую скатёрку её, выстиранную с хозяйственным мылом и прокипячённую в старой кастрюльке до полной, ослепительной белизны, а бродяжка всё льёт!..
Вскочила наконец Тарасевна, вскричала, как ужаленная, после времени, глядя на огромное красное сырое пятнище:
– Да что ж ты всю бутылку извёл? Что ты скатерть мне испортил, изгваздал всю, негодник! Я тебя для дела звала! Для разговора важного! А ты что, дурак?!. До седых волос дожил, а ума не нажил. Хулиган ты, а не поп! Хулиган какой-то…
– Прости, матушка, – поднялся и Порфирий. – Кто я есть без смирения? Истину говоришь: хулиган – голова садовая… Прости.
– Стой! Жить народу – как?! Наозоровал, а сам… Не сказал ведь ничего!
Замешкался Порфирий:
– Откуда я знаю? Меру во всём постичь сумеешь, вот сама всех и научишь, как жить. Только уразумеешь смысл слова: «хватит», и сразу советов тебе не понадобится чужих, моих же – тем более. Зря, что
– Ну! За стенкой проснулся… Обещалась за ним приглядеть, пока мать в магазин сбегает, да вот, с тобой, долгогривым балаболом, тут разговоры пустые веду. И зачем я тебя в окошко увидала?!. Нет, сколько вина зря извёл! Я его для зятя берегла, когда исправится он. При ломовой тяжёлой работе была бы ему здесь утешительная рюмочка… Эх, ты! Хулиган…
Убежала Тарасевна к ребёнку, принялась качать детскую коляску. Только Саня плакал всё пуще.
– А дай-ка ты его мне на руки, воина Христова, – стоит уж рядом с Тарасевной Порфирий в пыльной своей поддёвке, холодно пахнущей ветром, волей, полынным горьким семенем… Полынным ветром, холодной волей, горьким семенем…
– Ещё чего!
И оглянуться она не успела, как подхватил бродяга дитя малое, стал покачивать, по комнате с ним расхаживать. Насторожилась Тарасевна, вслушиваясь: что это он ребёнку смолкшему бормочет? Да не поняла она толком ничего, а часть слов и вовсе не расслышала.
– … Хотя достойно совершити подвиг, возложенный на тя… Облеклся еси во вся оружия… стал на брань противу миродержателей века сего… препоясав чресла своя истиною и облекшись в броню правды…
– Погоди! – забеспокоилась Тарасевна, принимая младенца от Порфирия. – Ты чем его успокоил?
– Прочитал, что на ум пришло. Он и притих. Песен-басен положенных колыбельных совсем я не знаю, не исполняю их. Тороплюсь, прости…
– А матери его что мне сказать?
– Скажи только: воин – здесь пребывает, а Спаситель – там, над нами. Быстрой дорогой воин к Нему идёт… Или ничего не говори. И без меня всему научены будут, в положенный-то срок. Что я? Пыль на ветру, да… Ходячий прах… Ничего не говори!
– И правильно, – укрывала Тарасевна младенца с заботою. – А то ещё ругаться она станет. Схватил чистого ребёнка чужого, бродяга ты мотущий… Тут ведь и за попа-то настоящего тебя не считают…
– Так и есть. Мних есмь, мних презренный Шаталкина монастыря…
Раскачивается спящий вагон, задувает в окно тёмный ветер с мокрым запахом дубовой коры. Стучат колёса: дух, дух. Дух, дух… Волнуется Порфирий, не спит. Совсем близок он к цели, да только примет ли его, бродяжку, обитель святая?.. Его, смирения не обретшего, мудрости не набравшегося, молельщика никудышного… Осталось через пару часов на вокзале сойти, в электричку сесть. А там и купола золочёные, древние просияют ему, неразумному шатуну из далёких Столбцов. Скоро уж. Скоро рассветёт…