Среди лесов
Шрифт:
Мария ушла. А Паникратов, выйдя из темной избушки, увидел, что дождь прошел, небо чисто.
Долго стоял он среди горящего, сверкающего, искрящегося мира, вспоминая тепло, оставленное ему телом здоровой, сильной и красивой женщины.
Лес кругом звенел после дождя. Торопливо, капля за каплей, била в лужицы вода с крыши, капли срывались с голых веток березы, проносились, сверкая на солнце, мимо лица. Земля, обласканная солнцем, разомлевшая от его тепла, кружила голову крепкими запахами прелых листьев и распаренной хвои.
Где-то в лесу, неподалеку,
Шел шорох по лесу от падавших капель, солнце горело в лужах, солнце сверкало в проносившихся по воздуху каплях, солнце искрилось на земле среди сухой прошлогодней травы — всюду солнце!
Возле каждой пастушьей избушки на севере есть немудреное сооружение: доска, привязанная лычками к перекладине, — «постукальница». С ее помощью сзывают стадо из леса.
Федор схватил две тяжелые палки, и среди шума взволнованного весной леса закричала от ударов звонкая доска. Он бил, и с каждым ударом все сильней, все шире вскипала яростная радость. «Эх! Дыши! Двигайся! Неистовствуй! Люби все живое», — исступленно голосила доска, плясавшая под сильными ударами. А Федор бил, бил и бил, пока не лопнули лычки и доска не полетела на землю.
Все это случилось так недавно, весной. Все лето он встречался с нею.
— Чудно, — говорила иногда Мария, — ведь все на тебя смотрят и думают — с твоим бы характером железо гнуть, а ты, поглядеть поближе, ребенок, чисто ребенок!..
Паникратов, так и не дождавшись Марии, уснул за столом, уронив голову на раскрытый журнал.
Проснулся он, когда уже начато светать. Чтобы не будить хозяйку, стараясь не греметь запорами, осторожно открыл дверь и ушел.
14
Осень. Под холодным, неярким солнышком с утра до вечера березовые перелески горят чистым, прозрачно-нежным светом. Среди их бледной желтизны сосны и ели кажутся обугленными, до того темна их зелень. Осины летом привлекали глаз лишь застенчивой красотой — матово-серебристые стволы, испуганно-нервная дрожь листьев… А теперь — откуда взялась у них неистовая сила? — вспыхнули ярким красным цветом. Нет, это не березы с их покорной печалью — осиновые рощицы горят тревожным огнем. И только рябины им не уступают — багровыми кострами поднимаются у дорог.
Но людям в эти дни не до печальной красоты берез: уборка не кончена, дни пока сухие, солнечные, а кто знает: не сегодня-завтра, быть может, затянут небо тучи, заморосит нудный дождичек. А в осеннем дожде есть какая-то унылая сила, сыплет и сыплет изморось недели, месяц, еще месяц, и нет конца… Ложатся тогда хлеба, на корню прорастает зерно.
Роднев в один из ярких осенних дней переезжал из Лобовища в Кузовки. Спевкин, до самого конца надеявшийся, что Василий опомнится, хотя и дал ему самую лучшую лошадь — Цезаря, но провожать не пришел. Груздев же ходил вокруг подводы, тяжело вздыхал и просил:
— Ты, Василий, почаще к нам наведывайся. Всегда рады будем.
Роднев невесело улыбался:
— Меня с такими вздохами в армию не провожали.
Пришел Юрка Левашов. Груздев на него сердито прикрикнул:
— А ты чего не на молотьбе?
Юрка, смущенно разглядывая мозоли на широченных ладонях, ответил:
— Может, Василию Матвеевичу, ну, скажем, перенести чего нужно? Помочь, словом…
Груздев только махнул рукой; весь багаж — два чемодана, тюк с книгами да ружье-двустволка — уже лежал на подводе.
Неделю назад Роднева вызвали в обком партии. Заведующий отделом партийных органов обкома Воробьев, послушав рассказ о том, как колхозники «Степана Разина» начали учиться у чапаевцев, заинтересовался: «Подхватили ли эту инициативу другие колхозы? Как помог райком? Как смотрит на это дело сам Паникратов?» Родневу пришлось ответить, что пока инициатива не подхвачена, а как смотрит Паникратов на это, он еще не знает…
Колеса шуршали опавшими листьями, доверху забившими колеи дороги. Руднев не торопил Цезаря. Если б не сиротливо оголенные поля, где в сухой стерне переливалась на солнце серебристая паутина, если б не ольховые кусты с почерневшими, скрюченными листьями (ольха — единственное дерево, не умеющее красиво нарядиться осенью), быть может, Василий и вовсе не чувствовал бы грусти.
Может, жаль ему вечеров в накуренном правлении, где колхозники чинно сидят вдоль стены на лавках, а Спевкин, блестя глазами, горячится по поводу новой забастовки в Италии? Так они еще повторятся, эти вечера. Может, он жалеет, что утром уже не появится в его окне озабоченное усатое лицо Груздева и не услышит он обычное: «Не спишь, Матвеич? Идем-ко, дело есть». Но и это озабоченное лицо еще не раз придется увидеть Василию. Жалеть нечего, и все-таки жалко, что Лобовище осталось за спиной. Нет, просто виноваты оголенные поля, печальные кусты ольхи да высокое бескровно-бледное осеннее небо. Взгрустнулось, и все тут…
— Василь Матвеич, обожди!
Роднев оглянулся. Его нагоняла Мария, запыхавшаяся, румяная. Она положила на край телеги руки.
— Прошлый раз — я тебя! Теперь — ты. Подвези… до Кузовков! Фу ты, не могу отдышаться! Издали увидела…
— Долг платежом красен.
Она уселась рядом.
— Так, значит, переезжаешь?
— Переезжаю.
— Трубецкой недоволен, говорит, портфельщиком заделаешься. — Ее разгоревшееся лицо вдруг стало серьезным. — А у нас сейчас история вышла…
— Что за история?
— Убирают мои девчата утром ячмень. Вдруг налетает Лещева. Знаешь ее — из райкома?
— Как же. Вместе придется работать.
— Налетела и давай кричать: «Ячмень жнете, а там пшеница не молочена лежит, ее отправлять надо!» И пошла и пошла… Заставила нас отцепить комбайн, оставить на полосе. Трактор — в деревню. А ячмень-то осыпается!.. Когда Трубецкой узнал, пошла война: друг друга государственными преступниками называют. Трубецкой ее — «портфельщица».
— Любит Лещева через голову председателя распоряжаться, — недовольно сказал Роднев.