Среди лесов
Шрифт:
— Практика?.. То-то и оно, что в «Степане Разине» все животноводство — тощих поросят десяток да две дюжины захудалых коров. Невелика практика для зоотехника, собирающегося получить институтский диплом. Вот, если бы вы к соседям, в колхоз имени Чапаева, просились, там есть где развернуться.
— Потому и иду, что плохо. Будет хорошо, значит сдал экзамен по практике.
— Не много ли берете на себя? В «Степане Разине», куда ни толкнись, плохо. На одной зоотехнии его не вытянешь.
— А я считаю: зоотехния здесь — все! Мы — север, край речушек, рек да заливных лугов. У каждой местности свои особенности, свой, так сказать, талант. У Средней Азии — хлопок, у Кубани — хлеб, у
Паникратов не был согласен, что зоотехния — основа основ, соль земли. Но раз Роднев так считает, значит, любит свое дело, а это уже дорого.
— Добро, иди к разинцам, — решил он.
Через четверть часа они уже сидели рядышком на диване и разговаривали, как старые знакомые.
— Сам знаешь, — говорил Паникратов, — у нас поля то в лесах, у черта на куличках, то на хуторах. В иных местах не только пахать, но и не подъехать на тракторе. В нашей жизни важнейшая фигура — конь! А в «Степане Разине», ты не поинтересовался, что за кони?.. Сейчас, летом, на выпасах отгулялись, зимой бы тебе приехать — мощи на ходулях. Чуть ли не первенство районное держат по отходу жеребят. Уборочная на носу, а там и сдача хлеба государству, — ты на лошадей обрати внимание, расшевели и Спевкина и Груздева. Груздева-то знаешь? Он секретарь парторганизации, человек честный, но недалекий, да и что спрашивать — образование четыре класса всего.
Роднев не поддакивал, не кивал сочувственно, но лишь внимательно и спокойно глядел в лицо Паникратову, а тот мало-помалу перешел от поручений к жалобам, разоткровенничался: и кадры плохие, и рабочих рук в колхозах нехватка, и неудачи сплошные — весной, в прошлом году, вымерзли озимые…
— Против этого не попрешь — стихия!.. Убрать бы целиком, что выросло, так и это не удалось. Много ли, мало, а сотни две с лишним гектаров под снег пустили. В обкоме просто рассуждают: «В войну справлялись?» — «Справлялись». — «Народу было меньше?» — «Меньше». — «Почему после войны — никакого роста? Опустили рукава?» Как возражать? Не скажешь же — устал, мол, народ, товарищи… — А ведь устал! Представляешь — пять лет войны, ни дня отдыху, ни ночи спокойной, на полях женщины да старики; машины — хлам, что фронту не пригодились, да и тех мало. А тут еще удар — неурожайный год, трудодень так скатился, что хоть плачь, хоть смейся — курицу на такой, трудодень не прокормишь… Ну и подорвало силенки. До сих пор, без малого три года, выправиться не можем!
Паникратов помолчал и уже с задумчивостью проговорил:
— В этом году урожай богаче, да как убрать, как справиться? Осень бы, осень не подвела только!
Он взглянул на Роднева так, словно устал не народ, а сам он, Паникратов, изнемог от тяжкой мысли о народной усталости, которую изо дня в день приходится носить в себе.
— Откровенно говоря, старая песня это, Федор Алексеевич. Везде вроде начинают забывать ее, — осторожно возразил Роднев.
— Забывают те, кому солоно не пришлось! — резко ответил Паникратов.
Роднев смолчал — слишком мало он знал пока о райкоме, о районе, о Паникратове, чтобы спорить.
На следующее утро попутная машина довезла Роднева до «лобовищенской повертки», где от мощенного булыжником тракта отходил на деревню проселок.
Роднев пошел не проселком, а прямиком — тропой через поле. Тропа эта поросла сплошь мягкой аптечной ромашкой. По одну ее сторону и по другую стояла белесовато-зеленая рожь, но рожь разная. Налево — прозрачная, с голубыми звездочками васильков, с легким, торчащим колосом «веселая ржица»; направо — рожь, настолько густая, что взгляд не достигает земли, тонет среди зеленых стеблей, само поле тяжело дышит, и ни одного василька не встречает глаз.
Тропа в шаг шириной — граница двух колхозов. Одно поле — колхоза имени Степана Разина, другое — колхоза имени Чапаева.
Было часов семь, то время, когда с травы исчезает роса, когда воздух свеж и особенно прозрачен, а небо глубокого василькового цвета, — оно недолго стоит таким, к полудню линяет, как бы выцветает от жары.
Легкий ветерок тронул щеку Роднева, и вдруг среди влажного настоя аптечной ромашки появился новый запах, напоминающий суховатый запах мельничной пыли. Прозрачный воздух чуть замутился, над полем ржи поднялось серо-золотистое облачко.
Рожь цвела!
Василий остановился. От дедов и прадедов передалась ему крестьянская кровь, способная волноваться от запаха взрытой плугом земли, от яркой зелени поднявшейся озими, от цветущей ржи. Ни армия, ни учеба в институте не заглушили этого чувства. Роднев вдыхал запах цветения, бессмысленно улыбался, а руки перебирали длинные шершавые колосья не своего колхоза, не лобовищенскую рожь, а соседскую.
Там, где кончались поля и начинались прибрежные луга, стояла старая, высохшая ель. Когда-то она — матерое, полное жизни дерево — была окружена густым молодым ельничком, который скрывал ее корни от солнечных лучей. Но молодняк мешал покосам, его вырубили. Солнце высушило землю вокруг корней, и ель засохла; на ее ветвях вместо пахучей хвои висит теперь клочьями сухой мох, седой бородач.
У старой ели тропинка, отделяющая разинские поля от чапаевских, разбивалась на две. Одна тянулась к видневшимся отсюда лобовищенским крышам, другая петляла среди чапаевских покосов.
Подойдя к деревне, Роднев остановился у конюшни. Он вспомнил вчерашний разговор с Паникратовым. Отодвинув тяжелый засов, Василий вошел в полутемную прохладную конюшню, где, кроме обычного запаха конского пота, медово пахло вянущим клевером. Роднев ожидал увидеть грязь, запущенные стойла, лошадей с клочковато свалявшейся шерстью на боках, но дорожка посреди конюшни была посыпана песком, в стойлах на темных половицах виднелись свежие следы лопаты, на каждом столбе висели на деревянных колышках сбруи, — вполне прилично, не придерешься. Конюшня была пуста, и понятно: в эту пору лета лошадей редко держат под крышей, больше — в лугах, на выпасах.
Только в конце конюшни похрустывали клевером рыжий жеребец (Роднев уже знал: специальный конь для разъездов председателя) и неказистая горбоносая и вислогубая лошаденка, видимо оставленная «на всякий случай». Даже у этой горбоноски была расчесана грива, подстрижен хвост… Роднев прошел через всю конюшню и вышел с другого конца, через сенник.
Подставив плешь под солнечные лучи, на низеньком чурбане сидел старик. На его коленях лежал белый с рыжими пятнами котенок. Играя, он старался укусить заскорузлый палец старика, а у того морщины на коричневом лице расплывались в довольную улыбку.
— Здравствуй, Федот Никитич! — окликнул его Роднев.
— А-а, Василий! — не меняя доброй улыбки, повернулся старик. — В гости пожаловал? Давно бы пора, а то, вижу, ходишь по деревне, не приворачиваешь.
— Из Кузовков иду, заглянул.
— Подбрось попонку да садись.
У Федота Неспанова вокруг обожженного солнцем лица росла бородка не седая, а бурая, выгоревшая. Она была точно такой и пятнадцать лет назад, когда у Василия Роднева только-только появлялся пушок над губой. И тогда уже Федот служил конюхом. Василий повзрослел, дважды приходилось ему, на удивление окружающим, воскресать из мертвых, а у этого старика время, казалось, стояло, как зазеленевшая вода в пруду.