Среди людей
Шрифт:
— Запомните: я чистил револьвер… Положите его около меня.
«Скорая помощь» увезла Тышкевича через десять минут. Пуля пробила ему щеки навылет, не зацепив кости. В протоколе было записано, что ранение произошло в результате неосторожного обращения владельца с оружием.
Этот выстрел решил судьбу их отношений. Катя ухаживала за Тышкевичем, покуда он болел. Она вкладывала в это столько своей вины и восхищения его мужеством, что уже ничего другого не оставалось, как наградить Болеслава самым дорогим, что у нее было, — собой.
Их брак привел родителей Кати в ужас. Чекист
— Я требую, чтоб ты поговорил с ней, Федор, — теребила его Анна Гавриловна.
— Непременно, — кивал он.
— Катенька, — ловил он свою дочь в коридоре мединститута, — нам бы надо с тобой обсудить…
Поднявшись на цыпочки, она целовала его в щеку.
— Я сидела на твоей лекции, ты у меня просто прелесть, папочка!
— Тебе правда понравилось?
— Ужасно! И всем нашим девочкам — тоже.
Вспомнив свою тягостную отцовскую обязанность, Федор Иванович бормотал:
— Дело в том…
— Дело в том, что мама просила тебя поговорить со мной. Ее не устраивает Тышкевич. А меня не устраивает, что ее не устраивает. Я могу не бывать у вас дома. А ты ко мне будешь приходить на тайные свидания, хорошо, папа?
Растерявшись, он отвечал:
— Хорошо.
Дома Анна Гавриловна спрашивала у него:
— Ты поговорил с ней?
— Поговорил.
— Ну и как она реагировала?
— Обещала подумать.
Этот брак был обречен с первого дня. Он был основан на Катином восторге. Когда же восторг протерся и залоснился на сгибах каждодневного общения, то внезапно оказалось, что Тышкевич вполне ординарная личность. Его многозначительная молчаливость объяснялась тем, что ему нечего сказать.
У всех у нас был в то время один способ, при помощи которого мы оценивали человека, — стихи. Никто из нас, кроме Саши Белявского, не писал стихов, но страсть к ним представлялась нам непреложной.
Когда мы громко выли Блока и Есенина, Маяковского и Багрицкого, у Болеслава Тышкевича глохло лицо. Он смотрел на нас вежливо-мертвыми глазами. И этого Катя не могла ему простить.
Я хорошо понимаю, насколько легковесно было судить о людях по этому поэтическому принципу. Но как быть, если даже сейчас мне все еще продолжает чудиться, что человек, расцветающий от строчек: «опять, как в годы золотые, три стертых треплются шлеи, и вязнут спицы расписные в расхлябанные колеи», — что человек этот догадывается о чем-то, о чем догадываюсь и я. Это как бы пароль для прохода назад, в мое поколение.
По велению случая в огромном городе Катя оказалась моей близкой соседкой — Головановы поселились в Озерном переулке. А я-то целый год ходил мимо этого переулка запросто, даже не подозревая, какой смысл он приобретет для меня, когда сюда в угловой дом переедет Катя.
Все близлежащие улицы — безликая прежде Знаменская, унылая, как труба, Бассейная, — все трамвайные маршруты впадали теперь в Озерной переулок и столбенели у дома на углу.
Этот дом на углу еще долго умирал для меня, постепенно и по частям. Сперва отсохли и отвалились окна, затем омертвело парадное, и только балкон держался на расшатанных кронштейнах моих воспоминаний. Он и сейчас еще, облупившийся и навсегда пустой, висит как ни в чем не бывало.
Нового Катиного мужа, артиста Астахова, я прежде не знал. Вероятно, Катя что-то рассказывала ему обо мне — он встретил меня как старого и доброго знакомого.
Маленький, быстрый, круглый, без двух главных зубов в передней части рта, Игорь Аркадьевич Астахов мало походил на артиста. В доме Головановых он приживался так же трудно, как Тышкевич. Ко всему прочему, Астахов почти ничего не зарабатывал. Что-то у него не складывалось с артистической работой, она была у него случайной, то в одном временном театре, то в другом, — срывы не обескураживали его. Он носился с какими-то новыми театральными идеями, в которых я ничего не смыслил.
Ко мне Астахов был полон дружелюбия. Получалось даже как-то так, что я заслуживаю его особого доверия именно потому, что люблю его жену. Порой мне казалось, что Астахов умышленно связывает меня своим доверием. Опутанный им, я чувствовал себя подлецом. Когда они ссорились, я чаще всего принимал сторону Астахова. В этом не было никакой логики, кроме той, что оба мы были заворожены Катей.
По-моему, она никогда не понимала, каких мучений мне стоила эта близость к их семье. Раздираемый ревностью, я выискивал в Астахове недостатки и не находил их. Я пытался утешить себя чудовищным Катиным характером, заботливо перебирал ее пороки, бормоча их вслух для большей убедительности, — все это отлетало от одного прикосновения к ней.
Когда становилось совсем невмоготу, я исчезал. Но она не позволяла мне исчезать. Приходил Астахов.
— Куда вы девались? — спрашивал он.
— Работы много.
— Брехня, — смеялся Астахов. — Не валяйте дурака. Идемте пить чай. Катя ждет нас.
— Я не могу, у меня — тетради…
Он садился со мной на кровать, не снимая пальто. Его круглое, доброе лицо светилось участием.
— Она вас чем-нибудь обидела?
— Ничем.
— Я же свой человек, — говорил Астахов, заглядывая в мои глаза. — Мне вы можете рассказать.
— Так ведь нечего рассказывать. Просто я занят: надо проверить тридцать контрольных.
Астахов вздыхал.
— Вы мне оба ужасно надоели. Она там сидит и плачет, что вы не идете, а вы здесь сидите и бубните, что у вас тетради. И самое смешное — почему-то я должен разбираться в ваших отношениях!.. Вставайте. Пошли!
И я вставал и шел. По дороге, держа мой локоть, Астахов убеждал меня:
— Не сердитесь на нее. Она к вам замечательно относится,
Катя так радовалась моему приходу, что я обмирал от счастья. Я пил с ними чай, останавливая время, — кроме этого стола, за которым она сидела сейчас, мне ничего на свете не надо было. Даже присутствие Астахова не слишком меня угнетало. Я научился уговаривать себя словами Кати: