Среднерусские истории
Шрифт:
В понедельник детей вернули. Проделано это было так, что толком их никто не видел. Видели только микроавтобус, который подъехал вплотную к черному ходу, слышали врачиху, подгонявшую воспитанников, видели ее спину, перегородившую узкую щель между машиной и стеной дома, да промелькнул еще водитель с ребенком на руках. Кем именно – никто не разглядел. Ни джипа, ни бесцветного на этот раз не было. Для всех вернувшихся Гестаповка установила строгий карантин, позволив заходить к ним только Илье, Валентине и глухонемой уборщице Аделаиде, и лишь спустя несколько дней выпустила на прогулку. Дети гуляли вяло, как маленькие старички, оживлялись только, когда мимо проходил кто-то из взрослых, но оживление было каким-то нехорошим – испуганным. Раньше за ними такого не водилось.
Вскоре бесцветный начал появляться почти каждую неделю. К Безрукову он уже не заходил – сразу шел в левое крыло. Детей он всякий раз отбирал сам, руководствуясь одному ему известными соображениями, но неизменным было одно – мальчиков среди отобранных всегда было больше. Порой случалось так, что девочек в
Куда их увозят, зачем – никто из персонала, естественно, не знал, в байку про экскурсии, пущенную было Ильей, не поверили сразу, но рано или поздно все начинали думать про одно и то же. Хотя друг с другом на эту тему не говорили. Как-то вдруг всем стало ясно, что обсуждать это не надо. Не стоит – и все. Даже врачиху перестали называть меж собой Гестаповкой, говорили просто: она. А помощницу ее: это. Да и Илью по имени больше никто не звал, только: этот. Вообще в интернате стали мало разговаривать – лишь по рабочей необходимости произносили короткие фразы и сразу замолкали, едва в поле зрения появлялись она, это или этот. Которые, кстати, умели неожиданно рядом возникнуть и впериться таким холодным снулым взглядом, от которого сразу становилось не по себе. Лучше всего это удавалось врачихе с помощницей, но и у Ильи со временем стало неплохо получаться.
А Безруков запил. При том, что раньше это занятие его совсем не увлекало, напротив, вызывало отвращение – слишком уж часто он наблюдал его в детстве, имея запойного отца, готового за стакан подложить свою забитую, безропотную жену под любого, – теперь он каждое утро мрачно и старательно, словно проделывая неприятную, но позарез необходимую работу, наливался горькой, в течение дня добавлял – один или в компании истопника и дворника Семеныча, которого совсем недавно именно за это сильно не уважал и однажды, когда тот спьяну чуть не спалил котельную, хотел уволить, – вечером принимал еще и только после этого мог заснуть. По старой привычке он иногда выбирался на рыбалку, но прежнего удовольствия от этого не получал и мог часами смотреть на неподвижный поплавок, не удосуживаясь проверить: есть на крючке наживка или давно уже рыбами объедена? Усадьбой построенной он тоже не занимался – все зарастало, приходило в запустение, в гараже вдоль стен стала пробиваться трава, в бане завелся древоточец, а в особняке обосновались пауки и мыши и даже появилось осиное гнездо. Да и его небольшой домик вид внутри имел не столько жилой, сколько временного, случайного пристанища, свалки ненужных вещей, грязной посуды и просто какой-то грязи. Фотографию мальчика он со стены снял и куда-то спрятал и скоро сам забыл – куда.
От интернатских дел он отстранился полностью, только подписывал какие-то необходимые бумажки, не вникая, – и все. А так всем распоряжалась врачиха. А когда ее не было – начинал командовать Илья. Если в ее присутствии он был тише воды, ниже травы, вид имел подзабитый, а по утрам часто и истерзанно-жалкий, то без нее сразу становился важным, весь надувался, степенно вышагивал туда-сюда, покрикивал, раздавал всем указания, которые сам же вскоре забывал, мог и пустить в ход кулаки. Пару раз он бил и Безрукова – без всякого повода, просто так, походя, от приятности ощущения собственной власти. Безруков сносил это молча, не возмущался и не сопротивлялся, напротив, даже казалось, что он испытывает какое-то противоестественное удовлетворение. Не трогал Илья лишь Семеныча. Однажды ткнул его в спину кулаком, чтобы пошустрее двигался, и Семеныч так шустро к нему повернулся, перехватив поудобнее грабли, что Илье пришлось быстро-быстро пятиться, чтобы этими граблями не получить.
Семеныч, пожалуй, был единственный, кто не боялся врачихи. Он ее просто не замечал. Как не замечал и многого из того, что за последнее время произошло в интернате. В молодости он отсидел за пьяную драку, в которой на самом деле не принимал никакого участия – просто оказался неподалеку, вот его и прихватили, – сначала за компанию, а потом, по мере того, как родственники остальных фигурантов стали снабжать следствие все новыми и новыми убедительными «аргументами», – быстро вырос в основного злодея, ответственного за две проломленные головы, сломанную челюсть и ножевое ранение в живот. В итоге всем, кто это сделал, дали условные срока, а ему – реальный. Который он и отбыл от звонка до звонка. И с тех пор ко всем людям стал относиться с изрядной долей презрения и большой настороженностью. В интернате он ни с кем близко не общался, держался особняком. Некоторые были уверены, что он вообще немой и из бывших воспитанников – настолько мало он от них отличался. Сухой, жилистый, небольшого роста, с довольно укороченной, будто приплюснутой сверху головой и непомерно длинными руками, он был постоянно погружен в самого себя и если и обращал внимание на окружающее, то в лучшем случае незаинтересованное, а нередко и исполненное отвращения. Он и к выпивке-то относился без всяких эмоций – как к привычной необходимости. Наверное, поэтому Безруков и стал составлять ему компанию. Пили они всегда молча, не глядя друг на друга и не закусывая, и так же молча потом расходились, набрав каждый свою дозу. Иногда кивали друг другу на прощание, а чаще – нет. Более скучную и мрачную пьянку трудно было представить.
Очередное возвращение врачихи с детьми, восьмое по счету, было окружено такой секретностью, что сразу стало понятно – случилось что-то особенное. С дороги, видимо, она позвонила помощнице и Илье, потому что тот вдруг забегал
– У нас?
Утренняя вонь до сих пор не выветрилась из кабинета.
– Нет, – едва заметно усмехнулась врачиха. Похоже, ее позабавил испуг Безрукова. – За телом приедут.
Она еще постояла, разглядывая Безрукова, затем сама себе кивнула, бесшумно повернулась и вышла.
Вскоре, действительно, прибыла машина – на этот раз обычная санитарная «буханка» с местными номерами. И шофер выглядел вполне заурядно – не такой шкаф, которые всегда сопровождали микроавтобус, – в несвежем, мятом халате, с медицинской повязкой на пол-лица. Только вот туфли у него мелькали из-под штанин, когда он вылезал и открывал заднюю дверцу, такие, каких на местную шоферскую зарплату ну никак не купишь – тысячи за полторы долларов, если не больше, – но заметить это мог лишь человек внимательный и разбирающийся.
Илья вынес продолговатый сверток, замотанный в целлофан и перевязанный, погрузил его в «буханку», Валентина села к водителю, и машина уехала.
Безруков так весь день и просидел в кабинете над бутылкой, иногда вяло пытаясь вспомнить: как же выглядел этот мальчик? Но вспомнить не смог. Зато осознал наконец, что вообще никого из своих подопечных в лицо не помнит, что давно уже избегает на них смотреть и при встрече в другой обстановке вряд ли сможет узнать.
А ночью Ваня ему приснился. В одной короткой рубашке, босой и с лицом мальчика на фотографии. Он то прикладывал это лицо к себе, как карнавальную маску, то отставлял в сторону, и тогда на месте головы образовывалась белесая пустота. Где что-то клубилось, ворочалось, немо кричало и, казалось, звало на помощь. Но через секунду все это вновь прикрывалось неподвижным и спокойным лицом. В безучастности которого таилось что-то непристойное – не то приглашение, не то намек, не то просто отпечаток какого-то знания, которое и на взрослом лице наблюдать неприятно, а уж на детском тем более глаз режет. За ним фоном угадывались взрослые вальяжные фигуры, похожие на откормленных пауков. И одна из фигур – Безруков во сне понимал это отчетливо – была его собственная. Что не мешало ему смотреть на все это со стороны…
Проснулся Безруков под утро, долго искал фотографию, а когда наконец нашел в куче ненужных бумаг, сваленных в углу, – тут же сжег. И на запах горелой бумаги вдруг с такой непереносимой силой наложилась вчерашняя вонь, что Безрукова затошнило. Он выскочил из дома, долго бесцельно шатался по лесу, то и дело попадая лицом в паутину и начиная ожесточенно ее сдирать, затем вернулся, но в свое жилище заходить не стал – зашел в особняк, который построил для дочери, и улегся прямо у порога…
В интернате он в этот день не появлялся. Да его там никто и не ждал. Только ближе к вечеру кто-то затопал на участке – сначала по направлению к маленькому домику с так и распахнутой дверью, потом, спустя время, – к подсобным строениям, в конце шаги приблизились к особняку. Дверь открылась, на пороге возник Илья. Оглядел лежащего на полу Безрукова, попинал его ногой, проверяя, жив ли, пробормотал с угрозой: «Ты это… гляди… не того. А то пожалеешь», – и удалился. «Пошел докладываться этой», – понял даже не сам директор, которому было все равно, а словно бы кто-то внутри него. И директор с ним равнодушно согласился. И столь же равнодушно осознал, что теперь уж точно не жилец. Раньше эта мысль ему тоже в голову приходила, но так, вскользь, как допустимая вероятность, а сейчас пришла как несомненный факт. Соучастников такого в живых не оставляют. Хорошо еще, что дочь с семьей здесь так и не появилась и контактов с ней никаких нет. Иначе бы и их могли… Эти могут все…
На другой день он уже сидел в своем кабинете и вновь делал вид, что руководит. Никто к нему не заходил, телефон молчал, и только ближе к вечеру дверь без стука открылась, и в проеме возник Семеныч. Безруков молча указал ему на полупустую бутылку, приглашая, и потянулся достать второй стакан, но Семеныч тяжело мотнул головой, сказал от порога: «Гореть вам всем, гнидам, в геенне огненной!» – и захлопнул дверь.
– И ты, значит, не жилец, – пожал плечами Безруков.
Однако следующие полтора месяца прошли привычно – отобранных детей вновь стали увозить на выходные, в понедельник их привозили обратно и после недолгого карантина начинали выпускать на прогулку. Некоторые возвращались с ссадинами и синяками, многим было больно ходить, а на шее какого-нибудь мальчика после поездки появлялись странные пятна, похожие на замаскированные следы удушения. Но заметить все это можно было только вблизи, а вблизи детей, кроме этих, никто не видел.