Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства
Шрифт:
Если здесь и слышится конфликт поколений 26, то он явно оттеснен на второй план конфликтом социальных идеалов: бессовестному выскочке, силящемуся включиться в благородное сословие, старый Гельмбрехт противопоставлен как живое воплощение крестьянских добродетелей. Но в воспевании этих традиционных добродетелей могли быть заинтересованы не одни только сами крестьяне и, может быть, в большей мере даже не они, а представители тех классов общества, которые испытывали напор со стороны крестьянства, точнее, со стороны определенных его элементов, стремившихся подняться над своей средой. Поэма «Майер Гельмбрехт» представляется мне не апологией крестьянства и его морального здоровья и не выражением его классовой ненависти к рыцарству, а предостережением против нарушения крестьянами установленных сословных границ, предостережением, идущим извне.
Особенность поэмы, если она действительно исходит из рыцарских кругов, заключается в том, что
Изучение проповедей Бертольда Регенсбургского убедило нас в том, что в них немалую значимость приобретает понятие человеческой личности, причем оно дается преимущественно в позитивном плане. Но не эту ли проблему поднимает по-своему и Вернер Садовник? Бунтующий против традиционного порядка и сложившегося сословно-функционального разделения общества юный Гельмбрехт противопоставляет себя коллективу, сословию и даже собственной семье. Индивид в безумном, бессмысленном бунте против незыблемого порядка вещей — не такова ли тема «Майера Гельмбрехта»? Поэма безусловно осуждает этот бунт. Но она его констатирует и допускает мысль о наличии в сельском мире и других подобных же индивидов: «Подобный Гельмбрехту юнец // Такой же обретет конец» (1, 1915–1916). «Ведь много есть птенцов зеленых, // Повадкой Гельмбрехта прельщенных, // Растет какой-нибудь малыш // И станет Гельмбрехтом, глядишь, // Начнет соседей грабить ловко. // Но ждет и этого веревка» (1, 1925–1929). Этой угрозой и завершается поэма.
Обращенные к сыну призывы Гельмбрехта-отца остаться в своем сословии и придерживаться крестьянского образа жизни суть не что иное, как предостережения против обособления индивида из устоявшихся рамок социума. Проблема индивидуальности здесь решается в негативном смысле. Личность получает позитивную оценку лишь постольку, поскольку она проявляет себя в общепринятых рамках, как сословная личность.
Наши попытки приблизиться к народному сознанию при посредстве анализа произведений разных жанров средневековой словесности, как правило, наталкиваются на одно и то же препятствие: эти произведения, даже в тех случаях, когда знакомство с ними создает впечатление близких к народу или созданных представителями его, при более внимательном прочтении оказываются вышедшими из-под пера ученых людей. Мировосприятие неграмотных масс деревни и города выступает в этих сочинениях уже в переработанном виде, оно прошло сквозь призму идей духовных лиц, других образованных, и подлинные настроения и устремления социальных низов мы находим отраженными на экране иной, чуждой им идеологии и ментальности. Поэтому наши знания о взглядах и представлениях простого народа неизменно косвенные и в большей или меньшей степени деформированные. Голос простолюдина заглушают другие голоса, и лишь в этом противоречивом сплетении мы в состоянии познакомиться с народной культурой Средневековья.
Часть III ПОЗДНЕЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЕ
НАРОДНАЯ МАГИЯ И ЦЕРКОВНЫЙ РИТУАЛ
Соотношение народной («фольклорной») и официальной («ученой») традиций в средневековой культуре — предмет пристального внимания современной медиевистики. Это соотношение освещается главным образом под углом зрения их взаимного противодействия, борьбы, попыток церкви подчинить себе иную культуру и навязать ей собственную систему ценностей. Такая постановка вопроса вполне оправдана. Но взаимные отношения между культурой народной и культурой ученой не исчерпывались конфликтом и противоборством. Все было куда сложнее. Ограничивая фольклорные традиции, стараясь «приручить» их, церковь вместе с тем испытывала их постоянное и ощутимое воздействие. Воздействие на нее идей, представлений и практик нехристианского происхождения было неизбежным. Именно потому, что церковь держала под своим контролем духовную, религиозную, нравственную жизнь верующих и определяла их поведение, духовенство должно было принимать в расчет их культуру, искать и находить некоторое общее с ними поле понимания и воспринимать идущие от них импульсы. Нельзя забывать о том, что тот самый народ, многие стороны мировосприятия которого оставались чуждыми церкви и вызывали ее осуждение и гонения, поставлял церкви ее кадры 27. Образование и выполняемые функции отделяли духовных лиц от мирян, но стереотипы и привычки сознания, усвоенные ими до посвящения в сан, в известной степени оставались теми же самыми. В период развитого Средневековья духовные поводыри не могли и не хотели полностью обособиться от ведомых.
Нередко церковь вольно или невольно шла за паствой. (Положение изменится к концу эпохи, когда их противостояние резко обострилось.) В частности, культ святых, отвлекаясь от которого едва ли возможно что-либо понять в средневековом христианстве, в значительной мере был навязан церкви народом, не удовлетворявшимся идеей далекого и непонятного Бога и нуждавшимся в близких к нему сверхъестественных помощниках и заступниках. Если духовные пастыри видели в святых воплощение христианских добродетелей, то масса верующих воспринимала их преимущественно в роли чудодеев. Не случайно папская курия прилагала усилия к ограничению числа святых, усугубляя требования, предъявляемые к «подлинной» святости на процессах их канонизации; в результате существовали два разряда святых — апробированных курией официальных святых католической церкви, число коих было ограничено, и святых, поклонение которым было распространено в народе, но которые не были канонизованы (233).
Изменения в понимании структуры загробного мира в свою очередь, видимо, были вызваны потребностями прихожан, которые, не рассчитывая на прямое достижение царства небесного, нуждались в том, чтобы наряду с раем и адом на «карте» того света существовало новое место, где души грешников, не окончательно погибшие под бременем смертных грехов, подвергались бы очищению. Не так ли сложилась идея чистилища, получившая официальное право на существование в XII–XIII вв.? Если это предположение справедливо, то степень воздействия народных верований на теологию предстает перед нами в новом свете: коренные догматические идеи средневекового католицизма вырабатывались не только вдали от масс верующих, но отчасти и под напором их запросов и чаяний, которых не могли не учитывать ученые богословы, придавшие законченную форму идее частилища, в смутном виде давно витавшей в общественном сознании (219, с. 81 и след.; 155; 69, с. 209–224; 68, с. 328–334).
Если мы обратимся к средневековым латинским текстам, которые использовались в богослужебных целях, то и в них обнаруживаются разные аспекты противоречивого соотношения упомянутых культурных традиций. В «покаянных книгах» или пенитенциалиях содержатся перечни возможных прегрешений и указаны размеры налагаемых за них епитимий. В этих трактатах, которые служили пособиями для исповедников, верования народа истолковываются исключительно как греховные суеверия; народные традиции, включая магию и культ природных сил, выступают в пенитенциалиях в виде предосудительных заблуждений, чуждых и враждебных христианской вере и ее хранительнице церкви (67).
И тем не менее магия, так сказать, выгоняемая церковью в дверь, возвращалась в ее собственную практику через окно. Магическим было сознание не одних лишь темных и необразованных масс, — по сути дела, таким же было сознание и духовенства, сколько бы эту магию ни «очищали» от клейма «язычества». Многие стороны деятельности самой церкви были пронизаны магией, и решающим критерием различения между безоговорочно осуждаемой магией народа и сакральными процедурами духовенства было то, кто их осуществлял: простолюдины и простолюдинки, деревенские колдуньи и знахари или уполномоченный на то церковью священнослужитель.
И в самом деле, обращение к другим церковным текстам и жанрам конфессиональной литературы заставляет исследователя посмотреть на соотношение народной и официальной религиозной практики под иным углом зрения. Существует внушительная серия документов, в которых церковь, вне сомнения, оказывая формирующее влияние на жизнь и мировосприятие верующих, вместе с тем усваивает определенные элементы народной традиции и, повторяю, может быть незаметно для себя, в известной мере идет у нее на поводу. Ритуальная практика церкви нарушает, делает зыбкими грани, отделявшие ее от народной магии. Я имею в виду формулы церковных заклинаний, экзорцизмов, благословений и посвящений, которые на протяжении всего Средневековья применялись в самых разнообразных жизненных ситуациях.
Потребность в подобных формулах ощущалась постоянно. Хорошо известно, что человек Средневековья не воспринимал природу как инертный неодушевленный объект: жизнь и смерть, здоровье и болезни, урожай и недород, погода, мир растительный и животный — в его глазах, все управляется некими таинственными магическими силами, от которых зависит благополучие людей. С этими пронизывающими вселенную силами необходимо считаться, но вместе с тем на них можно оказывать воздействие, опять-таки по преимуществу магическое. Таковы убеждения самых разных народов на архаической стадии развития, и таковы же были определяющие представления средневековых европейцев. И если народная магия внушала церкви сильнейшие подозрения и подвергалась гонениям, то дело этим отнюдь не исчерпывалось. В самой церкви начиная с ранних этапов ее деятельности существовала потребность как-то обуздывать природу (включая и человеческую), контролировать ее при посредстве системы ритуалов и символических действий. Об этом аспекте деятельности церкви, аспекте в высшей степени существенном, и пойдет далее речь.