Срыв
Шрифт:
Он чувствовал, что растворяется в родных кварталах, становится чем-то вроде скамейки, фонарного столба, одного из многих деревьев сквера – мимо идут и идут люди, и никто не замечает, не выделяет его, и он тоже почти никого и ничего не замечает, ничему не удивляется. Панцирь твердый, окостеневший от пыли и копоти… Если он будет жить вот так, как живет, будет видеть одно и то же, у него никогда не появится ни настоящего друга, ни настоящей девушки, которые что-то в нем изменят, изменят что-то очень важное. Потащат вверх по течению или поперек.
И, наверное, поэтому Артем не сопротивлялся, когда родители решили переезжать. Страшно, конечно, было, порой до того, что тянуло заявить, что никуда не выйдет из своей комнаты, не будет собирать вещи – это напоминало рытье
Ту деревню, что должна была стать их домом, Артем помнил смутно. В детстве был в ней с родителями. Никаких подробностей не оставалось, кроме ощущения простора – много места для игр, много неба, ярко-зеленая теплая трава, в которой приятно барахтаться. Казалось, что в деревне всегда лето; в двадцать пять лет верить в это, конечно, было бы нелепостью, но против воли что-то такое в душе тлело. Грело, когда ехал на разболтанном «пазике». Сидел в заднем ряду, глядя в пол – кого-то видеть, давать повод разглядывать себя не хотелось. Вообще не хотелось понимать, что происходит. Но с каждым километром он отдалялся все дальше от родного города, он словно скатывался под откос и боялся, что вот-вот сорвется в черную яму. И одновременно с этим жутким ощущением всплывали – не в памяти даже, а где-то за ней – солнечные блики, сочно-зеленое, мягкое, широкое… Была крошечная, но странно-крепкая надежда, уверенность даже, что на дне ямы, в которую срывается по этой кочковатой, выщербленной дороге, он найдет новую жизнь – какую-то пусть и сложную, тяжелую, но настоящую жизнь. Кончится томительный период полудетства, начнется взрослость. Даже родители, обязательные, неизменные до этого, сейчас не виделись впереди. А виделась там изба со многими окнами, в которые бьет солнце, просторный двор, вкусный воздух, речка, на которой по вечерам так хорошо порыбачить, и – главное – силуэты пока неизвестных, но необходимых для его новой жизни людей…
Уже через несколько минут после приезда Артем догадался, почему отец не брал его с собой ремонтировать дом, готовить место для вещей. Да, это была яма, ее черное, беспросветно черное дно. Черное, как бревна их жилища.
Проснувшись после новоселья с тяжелого, хоть и выпил граммов сто пятьдесят, похмелья, Артем решил сразу же пойти на остановку. Сесть в автобус, вернуться в город. Там куда-нибудь деться. К кому-нибудь попроситься из парней пожить, за это время как-то устроиться… Общежитие… Или – гараж ведь есть, с печкой!.. Как здесь-то?
Он провел эту ночь на раскладушке – его кровать в комнате не поместилась, родители спали на диване совсем рядом. Даже прохода не осталось… Воздух был холодный, неживой. И, откинув одеяло, Артем сразу озяб, затрясся и скорее снова закутался. Принял более- менее удобную позу, так, чтобы железная трубка раскладушки оказалась меж ребрами, не так давила. Слушая похрапывания матери и отца, с обидой, бессильной, детской, подумал: «Я-то что?.. Пусть они решают. Устроили…»
Дни стояли темные, предзимние. Заполняли их перетаскиванием вещей с места на место, поиском во множестве коробок, мешков, тюков какой-нибудь нужной мелочи. Бабка Татьяна сидела у печки и наблюдала за малознакомой родней с подозрительной покорностью, будто рылись они в ее вещах.
Постоянно возникали трудности – то, что в квартирном быте делалось почти незаметно, здесь разрасталось до серьезной, почти непреодолимой проблемы… Главной была вода.
Вода бралась из колонки. Колонка находилась рядом, на другой стороне улицы, но давление было слабым, вода текла тончайшей струйкой, и, чтобы наполнить ведро, приходилось тратить минут семь. На холоде – не очень приятное времяпрепровождение… Ведра приносились домой и выливались в двадцатилитровый бак. Оттуда воду черпали для умывания, мытья посуды. Грязную воду сливали в двенадцатилитровое ведро под умывальником, которое выносилось на зады огорода и выливалось в заросли крапивы… В первое время, пока не научились
Мытье посуды было целым процессом. Мыли ее в большой металлической чашке сначала в одной воде, горячей, затем мыли саму чашку, стенки которой были покрыты слоем жира, затем наливали в нее воду теплую (нагреть достаточное количество, даже с помощью электрочайника, никак не получалось). Эту вторую воду приходилось менять раза два, так как она опять быстро становилась жирной, и «Фэйри» не помогало. Особенно тяжело было мыть после говядины…
В туалет по-большому Артем не мог сходить на новом месте несколько дней. Так же с ним было, когда призвали в армию… Да и по малой нужде он шел в похожий на собачью будку сортир, когда сил терпеть уже не оставалось. Смотрел в отверстие в полу. Оно было почти заполнено, и отец собрался было строить новый, но земля уже схватилась морозом. Решил отложить до весны, сказал как бы шутливо: «Ломиком будем сталактиты скалывать». А потом помрачнел: «Вот с банькой что делать…»
Баня стояла между летней кухней и стайкой с курицами – крошечная постройка без предбанника, полусгнивший полок обрушился, железная печка прогорела. Мыться здесь казалось невозможным; вообще невозможно было представить, как здесь, в этих условиях, может существовать и оставаться человеком бабка Татьяна. Бессильная, еле передвигающаяся, она все же не заросла грязью, в комоде у нее лежало чистое белье, в хлебнице был мягкий хлеб, в подполе – запасы на зиму.
Несколько первых дней Артем никуда за ограду не выходил, только за водой. Территория по ту сторону забора была враждебной, опасной, хотя людей он почти не видел – изредка пробредали старики и старухи с матерчатыми сумками в магазин, быстро протопывали мужички, прокатывался на звенящем велике какой-то пацаненок. Машин почти не проезжало, а знакомое гудение рейсового «пазика» было мучительно – сразу вспоминалось прошлое, совсем недавнее и наверняка навсегда утраченное… Сейчас сделает круг водила, поставит автобус в гараж, придет домой, в квартиру на пятом этаже, примет душ, поест, упадет в кресло перед телевизором… У них тут два телевизора – черно-белый бабкин «Рекорд» и «Самсунг», привезенный с собой, но что толку… И смотреть не хочется, да и возможности нет. Всё грудой свалено, тесно, сесть негде даже.
Хотелось быть одному, и Артем часами сидел в холодной летней кухне, на стуле, делая вид, что разбирается в своих вещах. Кассеты, пластинки, какие-то бумаги, книги, коробочки из-под давно сломавшихся фотоаппарата, плеера. Всё это было теперь ненужно, всё стало лишним. Надо было, еще когда очищали квартиру, вынести на помойку.
Зато того, что немного облегчило бы нынешнюю жизнь, не хватало: не было удобной обуви, в которой можно выбегать во двор, не было и повседневной уличной одежды, которую не жалко замарать, не было хорошего топора, гвоздей, тряпок, фонаря…
Как только немного обустроились, мать поехала в город. Звала с собой и Артема, но он отказался – как сильно хотелось убежать отсюда в первое утро, так было страшно увидеть теперь родные, но уже не его улицы города… А мать в ту поездку окончательно уволилась с работы, купила мяса, сосисок, колбасы, водки; вернулась отчаянно-радостная, словно избавилась от чего-то, разрубила мешающий узел. И выпила тем вечером так, что еле дошла до дивана.
Днем деревня была пуста, почти безлюдна, тиха, зато с наступлением сумерек возле клуба, у магазина начиналось оживление. Слышались хохот, девичьи взвизги, трещали мотоциклы.
– Всё гужбанются, – ворчала бабка, заглядывая за занавеску. – Но счас хоть потише стало, а летом… Там уж до утра не уснешь – бесиво без остановки… Скорей бы морозы ударили…
Артема звуки внешней жизни тоже раздражали, но иначе – хотелось туда… Лучше, если уж его привезли в эту нору, ничего бы вокруг не было. Но вокруг все-таки была жизнь, была молодежь.
И однажды он не выдержал: сбрил успевшую отрасти до бородки щетину, достал из чемодана выходные джинсы, свитер.
– Ты куда собрался? – тревожно нахмурился отец.