Шрифт:
Carole Martinez, Le coeur cousu
Книга издана при содействии Lester Literary Agency & Associates
Пролог
Меня зовут Соледад.
Я родилась в стране, где черствеют тела, с мертвыми руками, неспособными обнимать, с никчемными пальцами.
Моя мать, пока не нашла стену, чтобы, укрывшись за ней, разродиться, так наглоталась песка, что он проник в мою кровь.
Под моей кожей скрыты неиссякающие песочные
Может быть, под солнцем моя нагота просвечивала бы насквозь и вы увидели бы, как проходит, пересыпается во мне песок.
Переход.
Весь этот песок когда-нибудь придется вернуть пустыне.
Едва я родилась, моя мать увидела, что меня ждет одиночество.
Я никогда не смогу ни отдавать, ни принимать.
Это было предсказано линиями на моих ладонях, моим упорным отказом дышать, впустить в себя зараженный воздух, желанием сопротивляться внешнему миру, который рыскал вокруг меня, будто щенок, стремясь прорваться внутрь через все отверстия.
Воздух вошел против моей воли, и я заорала.
До того дня моя мать шла, не замедляя хода, и ничто не могло ее остановить, ничто не могло сломить упрямства разыгранной женщины. Разыгранной и проигранной. Ничто – ни усталость, ни море, ни пески.
Никто и никогда не скажет нам, сколько длился наш переход, сколько ночей детям пришлось, следуя за матерью, спать на ходу!
Ей не было дела до того, что я расту, цепляясь за ее утробу, чтобы не выплеснуться вместе с водой по дороге. Я боролась за то, чтобы продолжать путь и не прерывать его.
Старая мавританка, которая остановила мою мать, потрогав ее живот, – та, что пробормотала непонятное “Ahabpsi!”, словно воздвигая стену, та, что ладонью и словом поставила заслон неукротимой воле этой женщины, выносившей девочку, но желавшей продолжать путь, идти и идти, хотя прошла уже больше, чем могла, и не в силах была идти дальше, та старая арабка, чьи рыжие от хны руки были сильнее пустыни, та, что стала для нас краем света, концом странствий и кровом, – эта неграмотная женщина прочитала и мое одиночество по моим ладошкам.
Ее взгляд мгновенно проник в утробу моей матери, и ее руки проникли туда за мной. Она извлекла меня из недр плоти, где я затаилась, из недр этой плоти, позабывшей обо мне, чтобы продолжать идти, и, высвободив меня, старуха поняла, что мои руки мне не пригодятся – я словно отказалась от них при рождении.
Эти женщины, не понимавшие одна другую, одинаково меня нарекли, каждая на своем языке. “Соледад”, – даже не взглянув на меня, сказала моя мать. А старуха эхом откликнулась: “Вахида”.
Ни та ни другая не умели читать.
Моя старшая сестра Анита долго отказывалась верить в то, что так явственно было
Я помню время, когда юнцы из квартала Марабу слонялись вокруг нашего дома в надежде, что я пройду мимо. Иногда поодиночке, а иногда сбившись кучками с равнодушным видом подпирали стены в переулках, дожидаясь меня, и замолкали, когда я появлялась.
Я не была по-настоящему красивой, как моя сестра Клара, но, похоже, была наделена особой прелестью, пригвождавшей их к стенам.
Сестры смеялись, пересказывая мне их признания – юнцы умоляли замолвить за них словечко, – и сестры, уступая мольбам, с легкой насмешкой описывали нелепые симптомы их любви, лепет и влажные взгляды. И мы смеялись.
Но мне представлялись восставшие члены, которым вдруг делалось тесно в штанах, и мне было одновременно смешно и противно.
Выбор у меня оставался – у меня не было отца, который заставил бы меня выйти замуж. Власть надо мной могла проявить только Анита, старшая сестра.
Но она этого так и не сделала.
Она ждала, бесконечно откладывая свою первую брачную ночь, связанная обещанием, которое вот уже пятнадцать лет отдаляло мужа от ее ложа: “Сначала выдадим замуж всех четырех…”
Я не могла решить, кому из этих прилипал я достанусь, и однажды сбросила старую черную шаль, мамино наследство, пообещав себе взять в мужья того, кто ее подберет, кем бы он ни оказался.
Это было осенью.
Я глаз не сводила с темного пятна на охристой земле – замершей у моих ног лужицы черной ткани.
Они набросились на нее все разом.
Стоя неподвижно под полуденным солнцем, я ждала, что поднятая ими пыль уляжется и из клубка влюбленных высунется чья-то рука. Но когда туча пыли рассеялась, от моих поклонников остались лишь клочья волос, несколько зубов и длинные лоскуты черной ткани, потерянные в пылу сражения.
Площадь была пуста, а шаль разодрана.
И тогда я стала шарить в пыли красной пустыни, ища лоскут, на котором было вышито имя моей матери.
Фраскита Караско.
Мама умела писать только иглой. В ткань каждой вещи, выходившей из-под ее рук, было вписано слово любви.
Имя осталось невредимым. Спрятав его под юбкой, я пошла к старшей сестре Аните и нашла ее среди других женщин и мокрых простыней.
В сумрачной прачечной стояла дремотная жара.
Я немного помедлила за спиной у сестры, глядя, как двигаются по деревянной доске ее прекрасные руки сказительницы в цыпках от мыльной воды. Внезапно – должно быть, почувствовав мой взгляд, – она обернулась и улыбнулась мне, машинально вытирая тыльную сторону ладоней о повязанный вокруг талии белый передник в брызгах воды и света.