Сталин. Том I
Шрифт:
Биографы явно преувеличивают, когда говорят, что побег на этот раз был физически невозможен; но он несомненно наталкивался на серьезные трудности. Предшествующие побеги Сталина были не побегами в собственном смысле, а просто незаконными отъездами с места высылки. Скрыться из Сольвычегодска, Вологды, даже Нарыма не представляло никакого труда, стоило только решиться потерять «легальность». Другое дело Туруханский край: здесь нужно было совершить нелегкий переезд на оленях или собаках, или летом на лодке, или же тщательно укрывшись под досками трюма, если капитан парохода был дружествен к политическим ссыльным; словом, побег предполагал на этот раз серьезный риск. Что трудности не были, однако, непреодолимы, лучше всего доказывается тем обстоятельством, что из туруханской ссылки успешно бежало в те годы несколько человек. Правда, после того как департамент полиции узнал о плане побега, Свердлов и Сталин были поставлены под особый надзор. Но заполярные «стражники», ленивые и падкие на вино, никому еще не мешали бежать. Туруханские ссыльные пользовались довольно широкой свободой передвижения. «Сталин часто наезжал в село Монастырское, – пишет Швейцер, – куда стекались ссыльные. Он пользовался для этого как нелегальными путями, так и всякими легальными предлогами».
«На этот раз Сталин, – пишет Швейцер, – решил остаться в ссылке. Там он продолжал работу по национальному вопросу, заканчивал вторую часть своей книги». О разработке Сталиным этой темы упоминает и Шумяцкий. Статью по национальному вопросу Сталин действительно написал в первые месяцы ссылки: мы имеем на этот счет категорическое свидетельство Аллилуева. «В том же (1913 г.), в начале зимы, – пишет он, – я получил второе письмо от Сталина… В конверт была вложена статья по национальному вопросу, которую Сталин просил отправить за границу Ленину». Труд был, очевидно, не очень объемист, если вмещался в конверт письма. Но что сталось с этой статьей? Продолжая в течение всего 1913 г. развивать и уточнять национальную программу, Ленин не мог не наброситься с жадностью на новую работу Сталина. Умолчание о судьбе статьи свидетельствует попросту, что она была признана негодной для печати. Попытка самостоятельно продолжать разработку мыслей, навеянных ему в Кракове, завела, видимо, Сталина на какую-то ложную дорогу, так что Ленин не счел возможным исправить статью. Только этим можно объяснить тот поразительный факт, что в течение дальнейших трех с половиной лет ссылки обиженный Сталин не сделал ни одной попытки выступить в большевистской печати.
В ссылке, как и в тюрьме, большие события кажутся особенно невероятными. По словам Шумяцкого, «вести о войне ошарашили публику, и отдельные лица брали совершенно неверные ноты…» «Оборонческие течения среди ссыльных были сильны, все были дезориентированы», – пишет Гавен. Немудрено: дезориентированы были революционеры и в Петербурге, переименованном ныне в Петроград. «Но так велик был авторитет Сталина среди большевиков, – заявляет Швейцер, – что первое его письмо к ссыльным положило конец сомнениям и отрезвило колеблющихся». Что сталось с этим письмом? Такого рода документы переписывались от руки и ходили по ссыльным колониям во многих экземплярах. Все копии не могли пропасть; те, которые попали в руки полиции, должны были обнаружиться в ее архивах. Если историческое «письмо» Сталина не сохранилось, то только потому, что никогда не было написано. Свидетельство Швейцер представляет, при всей своей шаблонности, трагический человеческий документ. Воспоминания написаны ею в 1937 г., через четверть столетия после событий, в порядке принудительной повинности. Политическая заслуга, которую ее заставили приписать Сталину, принадлежала на самом деле, хотя в более скромных масштабах, ее мужу, неукротимому Спандарьяну, который умер в ссылке в 1916 г. Швейцер, конечно, прекрасно знает, как было дело. Но конвейер фальсификаций работает автоматически.
Ближе к действительности воспоминания Шумяцкого, опубликованные за 13 лет до статьи Швейцер. Руководящую роль в борьбе с патриотами Шумяцкий отводит Спандарьяну. «Одним из первых он занял непримиримую позицию „пораженчества“ и на редких товарищеских заседаниях саркастически клеймил социал-патриотов…» И в более позднем варианте Шумяцкий, характеризуя общую путаницу идей, сохраняет фразу: «Ясно и четко представлял себе дело покойный Спандарьян…» Остальные представляли себе дело, очевидно, менее ясно. Правда, Шумяцкий, никогда не посещавший Курейки, спешит прибавить, что «Сталин, будучи совершенно изолирован в своей берлоге, без всяких колебаний занял сразу пораженческую линию» и что письма Сталина «поддерживали Сурена в его борьбе с противниками». Но убедительность этой вставки, пытающейся закрепить за Сталиным второе место среди «пораженцев», чрезвычайно ослаблена самим Шумяцким. «Только лишь в конце 1914 г. и начале 1915 г., – пишет он далее, – когда Сталину удалось побывать в Монастыре и поддержать Спандарьяна, последний перестал подвергаться нападкам противоположных групп». Выходит, что Сталин открыто занял интернационалистскую позицию лишь после встречи со Спандарьяном, а не в начале войны. Пытаясь замаскировать продолжительное молчание Сталина, а на самом деле лишь ярче подчеркивая его, Шумяцкий в новом издании выбрасывает ссылку на то, что посещение Монастырского Сталиным произошло «лишь в конце 1914 г. и начале 1915». На самом деле поездка приходится на конец февраля 1915 г., когда, благодаря опыту семи месяцев войны, не только колеблющиеся, но и многие активные «патриоты» успели отрезвиться от угара. Иначе дело и не могло, в сущности, обстоять. Руководящие большевики Петербурга, Москвы, провинции встретили тезисы Ленина с недоумением и тревогой. Никто не взял их полностью на свой счет. Не было поэтому ни малейшего основания ждать, что медлительная и консервативная мысль Сталина дойдет самостоятельно до выводов, означавших целый переворот в рабочем движении.
За весь период ссылки стали известны лишь два документа, в которых позиция Сталина в отношении войны нашла свое отражение: это личное письмо его к Ленину и подпись под коллективным заявлением группы большевиков. Личное письмо, написанное 27 февраля из села Монастырского, есть первое и, по-видимому, единственное обращение Сталина к Ленину за время войны. Мы приведем его целиком. «Мой привет вам, дорогой Ильич, горячий, горячий привет. Привет Зиновьеву, привет Надежде Константиновне. Как живете, как здоровье? Я живу, как раньше, хлеб жую, доживаю половину срока. Скучновато, да ничего не поделаешь. А как ваши дела-делишки? У вас-то должно быть веселее… Читал я недавно статьи Кропоткина – старый дурак, совсем из ума выжил. Читал также статейку Плеханова в „Речи“ – старая неисправимая болтунья-баба. Эх-ма. А ликвидаторы с их депутатами-агентами Вольно-Экономического общества? Бить их некому, черт меня дери. Неужели так и останутся они безнаказанными? Обрадуйте нас и сообщите, что в скором времени появится орган, где их будут хлестать по роже, да порядком, да без устали. Если вздумаете написать, пишите по адресу: Туруханский край, Енисейской губернии, село Монастырское, Сурену Спандарьяну. Ваш Коба. Тимофей (Спандарьян) просит передать его кислый привет Геду, Самба и Вандервельду на славных – хе-хе – постах министров».
Для оценки политической позиции Сталина это письмо, явно навеянное беседами со Спандарьяном, дает в сущности немного. Престарелый Кропоткин, теоретик чистой анархии, стал с начала войны неистовым шовинистом. Не лучше выглядел и Плеханов, от которого всячески открещивались даже меньшевики. Вандервельде, Гед и Самба представляли в качестве буржуазных министров слишком доступную мишень. Письмо Сталина не заключает ни малейшего намека на те новые проблемы, которые тогда владели мыслью революционных марксистов. Отношение к пацифизму, лозунги «пораженчества» и «превращения империалистской войны в гражданскую», проблема нового Интернационала стояли тогда в центре бесчисленных дебатов. Идеи Ленина отнюдь не встречали признания. Что могло бы быть естественнее со стороны Сталина, как намекнуть Ленину о своей солидарности с ним, если б эта солидарность была налицо? Если верить Швейцер, именно здесь, в Монастырском, Сталин впервые познакомился с тезисом Ленина. «Трудно передать, – пишет она стилем Берия, – с каким чувством радости, уверенности и торжества Сталин читал тезисы Ленина, которые подтверждали его мысли…» Почему же он ни словом не упомянул о тезисах в письме? Если б он самостоятельно работал над проблемами нового Интернационала, он не мог бы хоть в нескольких словах не поделиться с учителем своими выводами и не поставить ему наиболее острые вопросы. Ничего этого нет. Из идей Ленина Сталин воспринял то, что отвечало его собственному кругозору. Остальное казалось ему сомнительной музыкой будущего, если не заграничной «бурей в стакане». С этими взглядами он вступил затем в Февральскую революцию.
Бедное содержанием письмо из Монастырского со своим наигранным тоном лихости («черт меня побери», «хе-хе» и пр.) раскрывает, однако, больше, чем хотел автор. «Скучновато, да ничего не поделаешь». Так не пишет человек, способный жить напряженной умственной жизнью. «Если вздумаете написать, напишите по адресу…» Так не пишет человек, дорожащий теоретическим обменом мыслей. Письмо несет на себе все ту же тройную печать: хитрости, ограниченности и вульгарности. Систематической переписки с Лениным за четыре года ссылки так и не завязалось, несмотря на то, что Ленин дорожил связью с единомышленниками и умел поддерживать ее. Осенью 1915 г. Ленин запрашивает эмигранта Карпинского: «Большая просьба: узнайте… фамилию „Кобы“ (Иосиф Дж…?? мы забыли). Очень важно!!» Карпинский ответил: «Иосиф Джугашвили». О чем шло дело: о новой ли посылке денег или о письме? Необходимость наводить справку о фамилии показывает, во всяком случае, что постоянной переписки не было.
Другой документ, несущий на себе подпись Сталина, это обращение группы ссыльных в редакцию легального журнала, посвященного страхованию рабочих. «Пусть „Вопросы страхования“ приложат все усилия и старания и к делу идейного страхования рабочего класса нашей страны от глубоко развращающей антипролетарской и в корне противоречащей принципам международности проповеди г.г. Потресовых, Левицких и Плехановых». Это была несомненная манифестация против социал-патриотизма, но опять-таки в пределах тех идей, которые были общи не только большевикам, но и левому крылу меньшевиков. Написанное, судя по стилю, Каменевым письмо датировано 12 марта 1916 г., т. е. относится к тому времени, когда революционное давление успело сильно возрасти, а патриотическое чрезвычайно ослабело.
Каменев и осужденные депутаты прибыли в туруханскую ссылку летом 1915 г. Поведение депутатов на суде продолжало вызывать большие споры в рядах партии. В Монастырское съехалось около 18 большевиков, в том числе четыре члена ЦК: Спандарьян, Свердлов, Сталин и Каменев. Петровский сделал доклад о процессе, Каменев его дополнил. Участники прений, рассказывает Самойлов, «указывали на допущенные нами ошибки на суде: особенно резко сделал это Спандарьян, все остальные высказывались мягче». Роль Сталина в прениях Самойлов не выделяет вовсе. Зато вдова Спандарьяна снова оказалась вынуждена приписать Сталину то, что на самом деле было выполнено ее мужем. «После прений, – продолжает Самойлов, – вынесли резолюцию, в общем одобряющую… поведение на суде фракции». Эта снисходительность была очень далека от непримиримости Ленина, который в печати объявил поведение Каменева «недостойным революционного социал-демократа». Из Берна Шкловский по поручению Ленина писал на иносказательном языке Самойлову в Монастырское: «Я очень рад, что у вас нет желания ссориться с моей семьей, но сколько неприятностей он (Каменев) нам (и не он один) причинил… Ошибаться или глупость сделать всякий человек может, но исправить ошибку, хотя бы публичным извинением, он обязан, если ему и его друзьям моя и моих родных честь дорога». «Под словами „моя семья“ и „мои родные“, – поясняет Самойлов, – нужно понимать ЦК партии». Письмо походило на ультиматум. Ни Каменев, ни депутаты не сделали, однако, заявления, которого требовал от них Ленин. И нет оснований думать, что Сталин поддержал это требование, хотя письмо Шкловского получилось в Монастырском незадолго до совещания.
Снисходительность Сталина к поведению депутатов была в сущности осторожным выражением солидарности. Перед лицом суда, угрожавшего тяжкой карой, заостренные формулы Ленина должны были казаться вдвойне неуместными: какой смысл жертвовать собой во имя того, что считаешь ошибочным? Сам Сталин в прошлом не проявлял склонности пользоваться скамьей подсудимых как революционной трибуной: во время подготовки процесса бакинских манифестантов он прибегал к сомнительным уловкам, чтобы отделиться от других обвиняемых. Тактика Каменева на суде оценивалась им скорее со стороны военной хитрости, чем со стороны политической агитации. Во всяком случае его отношения с Каменевым остались близкими до конца ссылки, как и во время революции. На групповой фотографии, снятой в Монастырском, они стоят рядом. Только через 12 лет Сталин выдвинет против Каменева его поведение на суде как тягчайшее обвинение. Но там дело будет идти не о защите принципов, а о личной борьбе за власть… Письмо Шкловского должно было, однако, тоном своим показать Сталину, что вопрос стоит гораздо острее, чем ему представлялось и что сохранять дальше выжидательную позицию невозможно. Вот почему именно в эти дни он пишет Ленину приведенное выше письмо, развязная форма которого пытается прикрыть политическую уклончивость.