Сталинград. Том третий. Над нами мессеры кружили
Шрифт:
…Всходит копьеусая пшеница, изумрудной стрелой; через месяц другой длинноклювый, востроглазый грач хорониться в ней с головой, аки чернорясник в затворе, шиш увидишь; а она, пшеница – кормилица, набирается из земли соков да сил, покуда не выколосится; позже набрав стать, зацветёт, золотая пыль плотно покроет стройный колос; набухнет зерно, как бабья грудь, кормящая дитя, – пахучим и сладким молоком. Э-эх, в прежние времена выйдет хозяин в поле – дивная красота, не нарадуется. Случалось, конечно, что откуда ни возьмись, забредал в хлеба табун скота…Беда!
«Ах, чтоб вас холера свалила,
– Сучьи выродки!..Ни себе, ни людям!..Испепелили, испоганили всё вокруг… – олютело, срамно матерились бойцы. Пусто т одичало, как на заброшенном, задубелом на солнце току было и на душах солдат, после увиденного…
Но Бог не без милости, на радость стариков – станичников, баб и детей, много колхозной пшеницы уцелело. По сему, по решению Военного Совета Юго-Восточного фронта незначительная часть войск в авральном режиме была направлена на срочную уборку урожая.
От 100-й дивизии, ожидавшей пополнения, в помощь донским хлеборобам тоже были выделены некоторые тыловые подразделения и одна батарея из 408-го отдельного истребительного противотанкового дивизиона.
Сказано-сделано. По холмистой степи, до сизой черты горизонта, копошились служивые. Мирно стрекотали, чечекали ножи косилок, бугрилась снопами скошенного хлеба степь. Передразнивая погонщиков подвод, свистели на лысоватых кургашах щекастые сурки.
* * *
Утром следующего дня, после встречи с комбатом, майор Танкаев поднялся чуть свет. С нутра воротило. В голове шумел вчерашний ядрёный хмель, путались разговоры, пересохшее горло, ей-ей казалось голенищем ялового сапога. «Твою мать…»
Цепляясь плечом за дверной косяк, по пояс голый, он вышел на баз. Почистил зубы золой, окунул несколько раз голову в кадку с холодной водой; поигрывая бицепсами, растёр рушником мускулистый торс, выглотал жадно полчерпака колодезной воды, как будто бы полегчало. Закурил, но сделав пару затяжек, выплюнул початую папиросу, злобно проследтв её скорый полёт. «Вот и пей с ним…»душа – мера». Э-эх шайтан ты…Арсэний Иванович-ч…» Во рту от выкуренного натощак табаку воняло припалённой козловой щетиной.
Он взялся натирать щёткой сапоги, как с высокого казачьего крыльца его окликнула бабка Аксинья.
– Чай, не слышишь, сынок? – её строгое, коричневое от загара, морщинистое лицо треснуло в едва приметной улыбке. – Айдате, поклюёте, что Бог послал.
Магомед не обращал внимания на дребезжащий голос старухи, продолжал в наклоне ваксить щёткой сапог, заступив одной ногой на нижнюю ступеньку крыльца, на смуглом лбу его чёрной спутанной гроздью
– Ты глупой, аль контуженный? – багровея от нахлынувшего недовольства, крикнула хозяйка и сжала глянцевитую клюку, удерживая дрожавшую руку.
От неожиданности он вздрогнул, как пришпоренный конь, отложил щётку, недоумевая, поднял на бабку Аксинью глаза.
– Э-э, зачэм злишься, мать? Скажи, чем помочь, – он белозубо улыбнулся.
– Брось, тебе велят эту канитель! Айдате в хату, поешьте. Ишь, худой, как оглобля, да чёрный, ак головешка. Цыган, рази?
– Аварец, мать. Слыхала о таких? С Кавказа я родом.
– Ай, один чёрть, родак не казак. Не наш…басурман, стал быть. Нуть, так идёшь, чоль? Айда, сынок, молочка поешь с хлебушком.
– Эт-то мы зараз, с удовольствием, – продолжая удивляться бабкиному хлебосольству, хмыкнул под нос майор и раз-два нырнул в гимнастёрку.
– Проходьте, проходьте в хату, – уже заметно добрея голосом, бубнила старуха, отворяя пере ними дверь и, неопределённо потоптавшись ещё на крыльце, остаток сердитости сорвала на невестке, коя уже второй год жила при ней без мужа, ушедшего вместе с другими казаками – станичниками на фронт.
– Глашка-а! У семи нянек дитё без глаза…Ты кудысь, сорока, смотрела? Скотина доселе не поенная, шо ж ты, дурая, всё на большак пялишься?.. Кому гутарила, шоб закут у сеновала не отворяли?..Ах ты горькая редька! Потравите с Митькой – мальцом проклятущие, само добро сено зазря! Чай, зелена-трава…лето ишо на дворе…Чем Зорьку – кормилицу, овец к весне буш правдать?..Ну, я вам! Давай затворяй, гутарю! Да печь пора затопить. Кизяки в дровянике прихвати. Щец, поди ж то, сварить нады… – командовала сварливая свекровь.
…Магомед прошёл тёмные прохладные сени, шагнул через порог. На кухне пахло свежими собранными в пучки степными травами, ременной сбруей, кислым ржаным заквасом и теплом человеческих тел.
Глашка – солдатка, живо управившись с наказами старухи, споро пронырнула в хату, зашелестела долгополым подолом юбки у белёной печи. Надутая на свекровку, она бегала, скользяще шаркая, по широким половицам низкой обрезью засаленных валенок, грохотала чугунами. Под сиреневой кофтой, с засученными по локоть рукавами, волновались сдобные груди. Замужняя судьба, тяжёлые роды сына и даже полуголодная, полная лишений и военных тягот сельская жизнь, на удивление, не изжелтила, не высушила её…Рослая, гибкая в стане, была она со спины похожа на девушку. Будто ручьилась в походке, быстро частя мелким бабьим шажком; на окрики матери мужа посмеивалась; под тонкой каймой узких злых губ плотно просвечивали частые ровные зубы.
* * *
У горцев Кавказа не принято откровенно смотреть на девушек, тем более на замужних женщин. Дурной тон. И то верно: брошенный мужчиной взгляд, порой может быть выразительнее тысячи слов и клятв… Если такой мужской взгляд в горах подхватывается ответным женским взглядом, то таким образом закрепляется первая тяга друг к другу. Горская любовь – это не результат сцепления встреч, разговоров, клятв, поцелуев и всего того, что по традиции – этикету сопровождает у европейцев «союз» двух сердец отныне и присно и во веки веков. Она безмолвна – горская любовь.