Станция Бахмач
Шрифт:
Он обивал пороги сионистских деятелей, которым на чистейшем иврите рассказывал о своем горячем желании вернуться на родину. Но эти люди и слушать не хотели заросшего щетиной типа в папахе. Он пошел к контрабандистам, к блатным. Те выслушали его, даже пообещали провести до румынской границы, как других, пытавшихся вырваться из этой страны, но потребовали за такую опасную работу денег, много денег, и не рваных бумажек, а настоящего золота или серебра. Пуститься в дорогу одному было невозможно. Поезда ходили редко и перевозили только военных и пассажиров с пропусками, которых штатским почти не выдавали. Идти пешком было нельзя, потому что на дорогах орудовали банды. В космополитическом в прошлом городе, который теперь был отрезан от мира, оторван даже от других городов своей собственной страны, носились дикие слухи, фантастические разговоры и небывалые новости. Каждый день ожидали новую власть.
Однажды он нашел себе на некоторое время место, где можно было приклонить голову и даже насытиться. Пекарь, в подвале которого он как-то раз переночевал, забрал его к себе в дом, дал ему койку с тюфяком, набитым свежей соломой, с одеялом и подушкой. Также ему в этом доме дали горячую похлебку и хлеба досыта. Пинхас Фрадкин думал, что это за тяжелую работу в пекарне, которую он с радостью выполнял, но пекарь стал заводить разговор о том, чтобы просватать за Пинхаса свою сестру, старую деву. Ей было далеко за тридцать, и она годами сидела на улице с корзиной выпечки. У нее было обожженное и выдубленное солнцем красное лицо, а голос огрубел от зазывания покупателей. Девица сразу же стала хватать Пинхаса за руки, грубо прижиматься к нему и рассказывать хриплым голосом о платьях, лежащих у нее в большой корзине. Она даже показала ему свои вещи, чтобы Пинхас не подумал, что она просто хвастается. Она расстелила перед ним все свои кружевные рубахи, все расшитые панталоны и другие предметы женского гардероба. Она даже показала ему приданое, не бумажки какие-нибудь, а один в один серебряные рубли. Младший брат девицы, молодой человек в новеньком, с иголочки, френче и с угольно-черными усиками над кроваво-красными губами, в которых постоянно была зажата папироса, молдаванский молодец [86] с головы до ног, проворный, элегантный и веселый, порой похлопывал Пинхаса по спине, как будто бы тот уже был его зятем, и обещал ему щедрые свадебные подарки. Еще этот молодецбахвалился тем, что деньги для него теперь — ничто, потому что он принадлежит к «налетчикам»,самой важной городской банде, чей « командир» — сам Гришка Молдаванец. Пинхас бежал из этого дома как от чумы и больше не показывался на той улице. Он снова скитался по улицам, метался повсюду, готовый к неожиданным известиям, большим переменам и чудесам, которые должны произойти, чтобы вызволить его из этого города.
86
Здесь и далее слова, набранные курсивом, в оригинале приведены по-русски.
В своем горячечном ожидании он забывал о лишениях, о голоде и даже о родном доме. Он не писал родителям и не получал от них известий. Между брошенным городом и страной не было никакой связи: ни телеграфа, ни даже почты. Почтой были слухи, передаваемые из уст в уста, из улицы в улицу. Теплым весенним днем, когда первые почки распускались на тех городских деревьях, которые еще не были срублены на дрова, и птицы распевали свои радостные песни, весенним днем, когда евреи снова могли свободно ходить по улицам, потому что в город опять пришли люди с красными звездами и красными ленточками на груди и на штыках, светлым и теплым весенним днем, который пробуждает новые надежды в человеческом сердце, Пинхасу Фрадкину пришла весть из дома, из еврейской колонии. Старый еврей в драном мужицком тулупе, который не подходил ни к теплому весеннему дню, ни к бледному бородатому еврейскому лицу, внезапно остановил Пинхаса на улице, ухватив его тяжелой рукой.
— Пинхас, Пинхас, сын раввина! — позвал еврей в тулупе. — Не узнаешь меня?
Пинхас Фрадкин обрадовался старику в тулупе, узнав в нем колониста Лейзера из Берёзовки, деревни по соседству с Израиловкой.
— Реб Лейзер из Берёзовки! — воскликнул он радостно и протянул руку. — Шолом-алейхем, реб Лейзер, что вы делаете в Одессе, когда пора пахать и сеять?
Еврей медленно махнул рукавом слишком тяжелого тулупа.
— Конец и пахоте и севу, — сказал он, — отпахались и отсеялись…
Чумазое лицо Пинхаса вдруг побледнело в предчувствии дурных вестей. Еврей в тулупе покачал головой:
— Уж они нас и распахали, и посеяли, убийцы, и скосили тоже.
Пинхас почувствовал, что его сердце вот-вот выскочит наружу из узкого пальто.
— Что с Израиловкой, реб Лейзер? Что с моими?
Старик принялся рукавом тулупа утирать слезы.
— У нас была настоящая жатва, Пинхас, — ответил он тем распевом, каким в синагоге читают кинес на Девятое ава. — Берёзовка, Израиловка, Моисеевка и другие еврейские села…
Почувствовав, как у него подкашиваются ноги оттого, что придется все пережить снова, еврей в тулупе прислонился к лестнице и принялся рассказывать о том горе, что свалилось на него и его соседей. Это случилось в Шушан-Пурим [87] среди ночи, когда все уже спали. Митька Баранюк из дальней деревни Зикеевка напал на еврейские поселения с несколькими сотнями вооруженных хлопцев. Они налетели неожиданно, как гром среди ясного неба, и поубивали всех, кто им попался: мужчин и женщин, стариков и детей — без разбору, даже скот в стойлах, даже дворовых собак. Винтовками они были вооружены и шашками. Реб Ошеру, старосте, подожгли бороду. Его дочь изнасиловали… И других тоже… Забрали всё добро. Мы с моей старухой убежали, в чем были. Я вот из всего, чем владел, спас жизнь да тулуп…
87
Название, данное дню 15 адара, следующему за днем праздника Пурим. Согласно Книге Есфирь, 9:18, в Сузах (Шушане) «сделали днем пиршества и веселья день 15 адара». В настоящее время празднуют только в тех городах, которые были обнесены стеной во времена Исхода.
С каждой горестной новостью дыхание Пинхаса становилось все чаще и короче.
— Что с моими, реб Лейзер? — спросил он. — Что с моими?
— Не спрашивай, Пинхас, — простонал старик и по-женски зашелся от рыданий прямо на улице.
Лицо Пинхаса стало серым и окаменело, словно грязные камни неметеной мостовой. Колени у него подкосились, как перебитые. Он прислонился к стене. Еврей в тулупе взял его под руку, как ведут скорбящего от свежей могилы, и погладил по щеке своей жесткой, морщинистой рукой.
— Пойдем, Пинхас, — подбодрил его старик, — пойдем со мной, сынок.
Пинхас стал вырываться из его рук.
— Я хочу домой, — бормотал он, — я пойду пешком. Пустите меня, реб Лейзер.
Еврей в тулупе не выпускал его руку.
— Идем со мной, сынок, — просил он, — идем в бесмедреш, скажешь кадиш.
Пинхас пошел, как слепой идет за поводырем. Еврей в тулупе привел его в бесмедреш, где поутру почти не было молящихся, ножиком надрезал ему в знак траура лацкан его короткого, слишком узкого пальто и подвел его к омуду, рядом с которым хазан только что закончил читать утреннюю молитву.
— Скажи кадиш, сынок, — учил его еврей в тулупе, — по всем твоим.
Пинхас произнес слова молитвы, почти не слыша своего голоса. Его разом запекшиеся губы не двигались, язык пересох и не чувствовал нёба.
— Теперь пойдем со мной домой, — сказал еврей в тулупе, ведя Пинхаса за руку, — мы живем у родных моей старухи. Останешься с нами, Пинхас.
После шиве, которые он просидел в тесной квартирке родственников реб Лейзера из Берёзовки, после семи дней сидения на маленькой скамеечке в портянках вместо носков, Пинхас Фрадкин надел стоптанные сапоги, нахлобучил солдатскую папаху и отправился к большому дому с колоннами и скульптурами, на котором висела доска с криво намалеванным серпом и молотом и надписью, гласящей, что здесь находится комендатура Красной армии.
— Тебе к кому, товарищ? — спросили его вооруженные люди, одетые в ватные фуфайки, хотя было уже тепло.
— К товарищу коменданту, товарищи.
— Нужен пропуск, товарищ, — сказали ему часовые и проводили к старшему караула, стоявшему у входа.
Тот похлопал Фрадкина по карманами и, не найдя оружия, отвел в бельэтаж.
— Товарищ Козюлин, этот товарищ говорит, что у него к тебе какое-то важное дело, — доложил старший караула командиру, высокому, чисто выбритому, светловолосому парню, который сидел за письменным столом, не снимая фуражки и утопая в облаке папиросного дыма. На стене висели наивно нарисованные портреты вождей революции, лозунги и карты.