Станиславский
Шрифт:
Автор отвечает столь же подробно:
«Дорогой Константин Сергеевич, дом в пьесе двухэтажный, большой. Ведь там же, в III акте, говорится про лестницу вниз.
…Дом должен быть большой, солидный; деревянный (вроде Аксаковского, который, кажется, известен С. Т. Морозову), или каменный, это все равно. Он очень стар и велик, дачники таких домов не нанимают; такие дома обыкновенно ломают и материал пускают на постройку дач. Мебель старинная, стильная, солидная; разорение и задолженность не коснулись обстановки.
Когда покупают такой дом, то рассуждают так: дешевле и легче построить новый поменьше, чем починить этот старый.
Ваш пастух играл хорошо. Это именно и нужно.
Отчего Вы так не любите „Юлия Цезаря“? А мне эта пьеса так нравится, и я с таким удовольствием
Долго «противного Брута» играть не пришлось: спектакль, пользовавшийся действительно огромным успехом, требовал такого напряжения всего театрального коллектива, всей труппы, что через два года был снят с репертуара. А новой пьесе Чехова суждено идти десятки лет, сопутствовать переломам в жизни театра, великим рубежам в жизни России.
Спектакль «Вишневый сад» жил и жил на сцене потому, что в нем самом была жива тема великого рубежа, грядущего перелома, слитности прощания и приветствия: «Прощай, старая жизнь!» — «Здравствуй, новая жизнь!»
Чехов и театр Чехова жили единым пониманием жизни, ожиданием великих перемен в ней. Театр, сыгравший «На дне», воспринимал пьесу Чехова через то стремление к «свободе во что бы то ни стало», которое пронизало не только искусство, но входило в искусство из жизни.
И все же рознилось отношение к персонажам пьесы и к ее событиям — театра и автора. Сама тональность переписки Станиславского и Чехова различна. Режиссер восторжен, действительно нежен ко всем персонажам — до «милой Шарлотты» (эпитет «милый» — один из любимых у Станиславского: и пьеса «Чайка» у него «милая», и ночлежники Хитровки «милые», и такой человек, как Морозов, — «милый Савва Тимофеевич»). Чехов трезво наблюдает путаную жизнь обитателей старой усадьбы; Станиславский и Немирович-Данченко в своем режиссерском решении окутывают все и всех лирической дымкой, в их отношении к разоренному гнезду и его обитателям гораздо больше грусти, нежели иронии. У некоторых критиков-современников Трофимов и Аня ассоциируются со студентом и курсисткой, любующимися штормовым морем, — героями только что выставленной картины Репина «Какой простор!», а репинские персонажи в свою очередь вызывают в памяти строки «Песни о Соколе», которую читают на студенческих вечерах и концертах.
Герои самой пьесы живут в этом круге ассоциаций; персонажи спектакля — более лиричны, они вызывают главным образом жалость, грусть и тревогу. Бездомное будущее Гаева и Раневской здесь гораздо яснее, чем будущее студента и семнадцатилетней девочки, так бодро уходящих из старого гнезда.
Для Чехова пьеса — «водевиль», для Станиславского пьеса и будущий спектакль — «трагедия». Он вовсе не делает этот спектакль однотонно-мрачным; чем дальше, тем легче, изящней идет он, тем острее становится решение мизансцен, свободных и точных, дающих актерам возможность развития образов (что и происходит на протяжении долгой жизни спектакля «Вишневый сад» на сцене Художественного театра).
Станиславскому автор предназначает играть Лопахина, пишет роль для него. Актер сообщает автору, что «ищет» себя в роли, примеривается к ней, опасается ее: «…Лопахина боюсь. Говорят, что у меня не выходят купцы, или, вернее, выходят театральными, придуманными…»; «Лопахин мне очень нравится, я буду играть его с восхищением, но я боюсь, пока не нахожу в себе нужного тона. Ищу же я его упорно и с большим интересом. В том-то и трудность, что Лопахин не простой купец, с резкими и характерными его очертаниями… Надо очень владеть тоном, чтобы слегка окрасить лицо бытовым тоном. У меня же пока выходит Константин Сергеевич, старающийся быть добродушным».
Он волен выбирать из двух ролей и отлично понимает первостепенность Лопахина в пьесе и новизну роли для себя. Как Нил — роль привлекает и пугает. Пробы, прикидки кончаются все-таки тем, что актер выбирает Гаева. Играет его, каким увидел с самого начала: «Гаев, по-моему, должен быть легкий, как и его сестра. Он даже не замечает, как говорит. Понимает это, когда уже все сказано. Для Гаева, кажется, нашел тон. Он выходит у меня даже аристократом, но немного чудаком».
Для этой роли не Приходится ничего искать — актер легко входит в роль, может жить в образе Гаева в любых ситуациях. Может послать О. Л. Книппер-Чеховой, играющей Раневскую, письмо — от лица своего персонажа героине, которую играет Ольга Леонардовна:
«Дорогая Люба!
Напиши мне номер квитанции, по которой багаж отправлен из Вестенде. Его можно узнать по наклейке на уцелевшем сундуке, если ты его не потеряла между Берлином и Москвой. Да не поручай этого горничной Дуняше, так как она недотепа, ни Епиходову, так как он обольёт чем-нибудь уцелевший на сундуке номер, — и тогда все пропало.
Ответное письмо не отдавай Фирсу — он из скупости не наклеит марки.
Присылай скорее, так как, черт побери, желтого дуплетом в угол — я без номера квитанции отправления ничего здесь сделать не могу.
Погода у нас все средняя. По утрам немного солнца, а после обеда ветер, и вечером холодно.
Целую тебя, моя дорогая Люба.
До скорого свидания.
Леонид Гаев».
Юный Костя Алексеев с упоением играл старца генерала в «Лили». Станиславский в сорок один год так же увлеченно играет Гаева. Играет человека старше того возраста, который обозначен у Чехова — пятьдесят один год. Кажется, что он прожил гораздо более долгую жизнь — жизнь легкую, приятную для себя и обременительную для других. Станиславский, как всегда, не выделял в спектакле своего героя, но погружал его в общее «настроение», связывал его со всеми окружающими персонажами. Гаев, как все его герои, был человеком своей среды и своего времени. Движение времени и вырождение среды здесь было неопровержимо: отходила в прошлое огромная полоса жизни русского дворянства, и читал ей отходную Станиславский.
Герой его — фигура значительная, типическая именно в своей никчемности. Отлично выбритый человек в прекрасно сшитом костюме, с выхоленными руками, которые он брезгливо обтирает белейшим носовым платком, тем же платком обмахивается, когда к нему подходит ненавистный лакей Яшка. Не глядя, надевает он пальто, а Фирс снимает с него пушинки, не глядя, принимает из рук старика трость. Все для него сделано, подано, вычищено чужими руками. Но в противоположность умилительно-патриархальным верным слугам, которые в огромном количестве появлялись на страницах романов и на сценах рубежа веков, — молодые слуги хозяев вишневого сада уже вполне развращены и стремятся к тому же — к безделью. Бездельник лакей Яша, вернувшийся со своей хозяйкой из Парижа, был для Гаева — Станиславского как бы зеркалом, в которое он не любил смотреться. В то же время хозяин вишневого сада сохранил человеческие черты, которых нет у лакея: по натуре своей он добр (преломление темы «доброго человека» в ироническом варианте), по натуре своей он мягок и человечен. Гаев нежно любит сестру и племянницу, Гаев деликатен со слугами (за исключением, конечно, Яшки). Человек, который никого пальцем не тронул, — и человек, который палец о палец не ударил ради истинного дела, ради реального добра.
Все мемуаристы вспоминают крепкое пожатие большой теплой руки Станиславского — у Гаева же и руки словно были меньше и пальцы длиннее, безвольней, с подагрическими утолщениями суставов, с тонкой кожей, — истинные руки человека «голубой крови».
«Я человек восьмидесятых годов» — эти слова Гаева выделял Станиславский. Для его героя это была не фраза, но серьезнейшее жизненное убеждение: многочасовые заседания во всякого рода «вольных обществах», долгие обеды в дворянском клубе, утверждение «Мужика надо знать!», застольные тосты и заранее составленные спичи, произнесенные в таком количестве, что сейчас их можно действительно обращать хоть к шкафу, тем самым пародируя торжественность болтовни об «идеалах добра и справедливости», — все это прошлое России воскресало на сцене с приходом Гаева. Так же как и будущее его — весьма почетная должность в банке, вероятно, быстрый уход с этой должности, объясняемый происками врагов, а на самом деле определенный полной неприспособленностью Леонида Андреевича к какой-либо полезной деятельности, затем — унизительное существование приживала где-нибудь у ярославской тетушки и бесконечные обращения к «многоуважаемым шкафам», потому что никто старого барина не слушает.