Старая дорога
Шрифт:
Но однажды Мамонт Андреевич решился. В тот вечер он надел чистую плисовую рубаху, новый, темной шерсти, сюртук и, мимоходом глянув в трюмо, искусно вделанное в тяжелую, мореного дуба, резную оправу, вышел во двор. Снежный вихрь накинулся на него, вмиг ослепил, забросал лицо снежной порошей. Мамонт Андреевич приметил огонек в окне флигеля и торопливо пересек двор.
Пелагея сидела у самовара и задумчиво помешивала чай. Она вроде бы удивилась позднему появлению Ляпаева: тонкие брови взметнулись над большими черными глазами.
— Вот… скушно стало, — сказал Мамонт Андреевич. —
— Извольте, чайку налью стаканчик.
— Благодарствую, Пелагея Никитишна. Выпью охотно. Не мешало бы и серьезным чем погреться, да ладно уж, в другой раз.
— Не потребляю я, Мамонт Андреич. И Лексей редко в рот брал.
— Греха в том нет. Все от бога, — насупившись, отозвался Ляпаев. — В меру-то оно заместо лекарства, пользительно. Не зря говорят: умному — на пользу, дураку — на погибель.
Пелагея подолгу дула на блюдечко, шумно отхлебывала горячий густой чай. А Ляпаев, сидя напротив, через стол, внимательно рассматривал ее чуть широковатое лицо, пухлые красные губы, длинные с изгибом ресницы, ямочку на правой щеке. И припомнилась ему та давняя и ранняя весна, когда еще была жива Лукерья, царствие ей небесное. Пелагея вместе с мужем нанялась на промысел. Было в этой женщине что-то особенное, что отличало ее от остальных — и своих, сельских, и пришлых, — величавость ли, благородство ли, а может, та самая женская умеренная, непоказная гордость, которая делает и величавой, и благородной, а вместе с тем желанной и недоступной. Ляпаев сразу же приметил Пелагею и всякий раз, когда бывал на промысле, искал ее среди женщин-резальщиц. Сделать это было не просто: в одинаковой грубой одежде они сидели на низких скамьях с длинными, остро отточенными ножами и привычно пластали рыбу, все до одной похожие друг на друга, с лицами, закутанными от соленых морских ветров в тонкие ситцевые платки. Оставались не закрытыми лишь глаза. Но и тут Ляпаев находил ее черные, глубоко посаженные глаза, останавливался подле нее, спрашивал о чем-либо, давая понять, что выделяет ее среди остальных.
После весенней путины, когда пришлых рассчитывали с промысла, Ляпаеву пришла в голову мысль взять Алексея смотреть за выездными лошадьми, следить за ловецкой сбруей, хранящейся в просторных складах. Да и жене Лукерье по бабьим делам не мешает иметь под рукой человека. Так Пелагея с мужем поселились в пустующем до того флигеле.
Когда от сердечного приступа в одночасье скончалась Лукерья, Пелагея почувствовала, что Ляпаев не без умысла поселил их у себя, и старалась не оставаться с ним наедине.
Мамонт Андреевич попивает чай и не спускает с нее внимательных цепких глаз, слушает ее и опять думает о том, что Пелагея — женщина, не похожая на остальных.
…Когда попили чай и Пелагея убирала посуду, Мамонт Андреевич спросил:
— Давно с Лексеем-то?
— Что? — не поняла Пелагея.
— Сочетались, говорю, давно ли?
— Девятый год на масленую будет. Засиделась я в девках-то.
— Это как же, али женихов не находилось?
— Как не быть. Не нравились.
— Да неужто?
— Вот крест святой, не вру. Батюшка у меня был светлого ума человек.
— Тебе бы, Пелегея Никитишна, иную жизнь.
— Как это — иную?
— В батюшку ты уродилась, непохожая на остальных. В достатке жить-то тебе надо бы, в довольствии.
— Где уж нам, — вздохнула Пелагея. — Поднакопить бы на избу да коровенку — и в деревню свою можно ехать. Да не удалось вот… Каждому кулику свое болото мило. Во сне вижу улицу свою, и дом, будто еще стоит…
Ляпаев, опасаясь, что разговор уйдет в сторону, перебил ее:
— Деньги, Пелагея Никитишна, дело наживное. Было бы устремление к ним. Только в деревнях-то верховых недороды часты. Опять ни с чем можно остаться!
— На все воля божья.
— Опять, стало быть, горе мыкать? Так и жисть пройдет.
— Что же делать-то, Мамонт Андреич?
— Ты меня прости за дерзость, Пелагея Никитична, женщина ты умная, поймешь, что добра желаю. Да и волю не свою исполняю. Человек близкий просил поговорить. Богатый он, один как перст. А ты, Пелагея Никитишна, по душе ему…
— Мамонт Андреич…
— Дослушай, Пелагея Никитишна, сделай милость.
— И слушать не буду.
— Воля твоя. Только ты уж не серчай. По-простому я, добра тебе… Чтоб не мыкалась одна-то в бедноте.
— В богатстве дело разве? И при деньгах больших счастье не всегда бывает.
— Истина, истина…
— Вам бы к примеру, Мамонт Андреич, жить бы в радости. А вот не получается. Устроили бы жизнь как-то. Лукерью не вернуть. Года-то у вас еще какие…
— Вот и я о том… — Ляпаев, проговорившись, остановился на полуслове и покосился на Пелагею. Но та или не заметила его замешательства, или же сделала вид, что не поняла.
На том разговор и кончился. Ляпаев ушел от Пелагеи близко к полуночи. И опять овладело им чувство вины перед женщиной, хотя не было прямой вины его в том, что не вернулся Алексей с моря. Всякий раз, вспоминая последний разговор с Алексеем, он думал, что ничего дурного, несправедливого не сделал своему работнику, а значит, и Пелагее. Отношения с Алексеем были самые обычные, какие полагались между хозяином и работником: раз платят деньги, так изволь делать все, что прикажут. И в море надо было Алексею ехать неотложно…
И все же на душе оставалось неспокойно. Помнится, в то утро Ляпаев был отчего-то сердит, накричал на Резепа, а тут еще Алексей под руку подвернулся, попросил отсрочить отъезд на день.
— Ты уж лучше оставайся, сам поеду, — зло ответил Ляпаев.
Алексей ничего не ответил, а вскоре одинокая подвода выкатилась со двора, и цоканье копыт о мерзлую землю затихло за углом на откосе.
В тот час уже едва-едва зашевелилась непогода — снежными тучами да поземкой.
А еще раньше приметил Ляпаев собаку, катающуюся по снегу — опять же к дурной погоде. Но не остановил хозяин работника. Оттого и беспокойство душевное.