Старая дорога
Шрифт:
Старик правил Пегашом, Яков — рыжим иноходцем. Пегаш, как всегда шедший первым, привычно остановился у приплотка, покосился на хозяина и, перебирая мясистыми губами, заржал, прося корм. И эта умная повадка жеребца, и ласковое зимнее утро, и расторопность Якова, успевшего уже распустить возы и стянуть с них старую парусину, — все это настраивало Дмитрия Самсоныча на благодушный лад.
— Наше почтеньице, — с улыбкой поздоровался он с плотовым Резепом. Тот стоял у весов, с которых рабочие сгружали уложенную штабелями рыбу, и с готовностью ответил:
— Утро доброе, Дмит Самсоныч, с уловом удачным.
— Не жалимся. Удачный, — подтвердил старик. — Ежели сторгуемся, с десяток возов подкину.
— Отчего
— Откуда же теплыне-то быть? После масленой — ино дело, дак до нее ишшо не токма рыбу, а и промысел весь в город свезти успеть можно, — стараясь быть спокойным, ответил старик. Но Резеп насквозь видит показное спокойствие и рад, что посеял в душу его тревогу. Резеп выделяет Крепкожилиных среди прочих ловцов, с уважением относится к их хватке, сноровке и какому-то лютому стремлению добыть и заработать больше остальных. И все же плотовой, когда это можно, нет-нет да и озадачит старика и Якова, давая понять, что хоть, мол, вы и справные и удачливые мужики, все равно вам не прожить без Ляпаева, а значит, и без него, Резепа. Вот так! Хочу, мол, — куплю рыбу, хочу — от ворот поворот дам. Правда, зимой особенно не нажмешь. Развернет ловец подводу, стеганет вожжами коня, да и смоется на другой, соседний промыслишко. Зимой Резеп податливей. Летом иное дело. Пекло, мухота. Чуть продержал рыбу без льда и соли — киснет, пухнет. Тогда уж ловец нишкни, замолчь — и точка! Резеп — бог, потому как нужда цены не ждет. Сколь дают — то и бери.
Дмитрий Самсоныч тоже осторожничает. Резеп — что ни говори — плотовой. Если бы Ляпаев, к примеру, слабинку не давал ему, иное дело. А то — держится за него, власть дает. Хитер хозяин: знает, чем опутать мужика. Вот и старается Резеп, будто свое добро множит — из кожи лезет. Как тут ему почтение не оказать. От поклона лишнего спина не изломится, от слова мягкого язык не отсохнет. А учесть ежели задумку Дмитрия Самсоныча, так уж и подавно дружбу с Резепом нарушать не резон. Подкинуть плотовому — не грех, лишь бы по сходной цене брал, а уж рыбкой-то Крепкожилины завалят промысел. Да вот еще с отцом Фотием бы сговориться. Яму монастырскую надо прибрать к рукам да купить невод, нанять ватагу. Тогда успевай только вывозить рыбу. Яма-то лицевая, по весне первые косяки сельди там, ходовая рыба валом валит. «Найдем общий язык, — думает старик. — Кака выгода отцам святым яму на полста паев делить. С каждым рыбаком расчет — канители не оберешься. А тут кругленькая деньга из кармана в карман. И ему, Дмитрию Самсонычу, выгода, и монастырю не в ущерб. Яму-то сами не пользуют, в аренду и так отдают. А яма — клад. Не зря название «Золотая» прилипло. Золотая и есть. Зимой в сажень зимуют в ней сазан да сом».
Старик вспоминает две прошедшие ночи — Яшка еле успевал на сани пылкую мороженку убирать. Слава богу, все обошлось. Прошлой зимой тоже было заглянули, да напоролись на стражу — святые отцы на бога мало надеются, надсмотрщика в человеческом облике держат. Стало быть, надежней, чем господь…
«Тьфу! — брезгливо морщится старик. — Прости, осподи, душу грешную».
Резеп вяло обходит воз, присматривается, называет цену. Дмитрий Самсоныч не верит ушам, возражает:
— Где же это, Резепушка, видано: полтина — пуд. Не бывалось такого, чать… Вспомни, голубчик.
Плотовой молчит, пожимает плечами, выжидает.
— На базаре в городе трешка за пуд, — пытает его Крепкожилин.
— В Петербурхе — червонец, — спокойно и даже с издевкой отвечает Резеп. — А хранцузы — так те чистое золото пуд на пуд отваливают.
«Песий хвост, поганец», — ругается про себя старик, но вслух
— По семь гривен куда ни шло…
— За таку цену я те продам полсотни возов, — бубнит Резеп и кивает головой на отъезжающих рыбаков, — у всех по пять гривен берем…
«Дык… был бы один воз, и разговор бы не вел, — думает Дмитрий Самсоныч, — а когда ежели десяток возов, много червонцев не досчитаешь тута…»
Резеп после долгих препирательств как бы нехотя накинул гривенник на пуд. На том и остановились.
— Хвост собачий, — вслух ругается старик, погоняя Пегаша. — Обжулил, стервец.
И хотя знал Крепкожилин, что, вероятнее всего, Ляпаев сам назначает цены и Резеп лишь исполняет его волю, злоба вся его была нацелена на плотового. Да и не могло быть иначе: Ляпаев остается недосягаем, где-то в стороне, за чертой, а Резеп — вот он, перед глазами, уперся — и ни шагу… Поневоле злоба и лютость берет.
Путь держали к острову Красавчик, где много путин сряду стоит их наполовину врытая землянка. Следом за Пегашом, едва не задевая подковами о задок передних саней, напористо бежал высокий рыжий иноходец. Им правил Яков.
…Когда нагрузили сани рыбой и, чтоб передохнуть, на минуту зашли в землянушку, Дмитрий Самсоныч достал из внутреннего кармана черного дубленого полушубка бутылку водки, нашарил в углу полатей оббитую эмалированную кружку.
— Держи, погреемся в дорогу.
Яков упрашивать себя не заставил, вылил в рот все до капельки. Шумно потянул подвижными чуткими ноздрями прелый сырой воздух, пожевал корку хлеба.
— Тятя, заскочим к Торбаю.
— Это зачем ишшо?
— Может, дороже возьмем… Сазан-то отборный. На кой хрен по дешевке Резепу отдавать?
— Торбай тожить не пальцем делан. Да и в стороне он, верст пять круглить…
— Летось, помнишь, красеньку Торбаю сбыли удачно.
Да, помнит Дмитрий Самсоныч такой случай. Покатных осетров насажали длиннющий кукан — не менее полста голов. Резеп заартачился что-то, сбил цену. Благо ветер был попутный, вздернули Крепкожилины парус — да и к Торбаю. Хозяйство его расположено у соседнего села Маячного. Народу здесь хватает, да и пришлые охотно идут внайм — жилье есть. Промыслишко не ахти какое — выходец один на десяток чанов, да ларей столько же. Но казарма для жилья приличная, свежерубленая. Нехристь, а заботится о людях, да и цены у него божеские. Вот и пойми — у него или у Резепа креста на шее нет.
— Испробуем, — решает старик.
Торбая на промысле они не застали. Вокруг ветхого плота лежали нетронутые сугробы. На дверях лабаза тяжелый угловатый замок.
— Повымерли, никак? — сердито прогудел Дмитрий Самсоныч, а Яков виновато молчал.
— Должен быть живой человек, — опять проворчал старик. — Прорубь свежая, не затянулась.
Из покосившейся мазанки по соседству с казармой для сезонного люда и конторкой, скрипнув обитой мешковиной дверью, вывалился старик. Он постоял, соображая что-то, потом опоясался веревкой поверх фуфайки, на которой не было живого места от заплат, и неторопливо двинулся к прибывшим. Был он худ и желт лицом, как может быть худым и измученным человек с запущенным туберкулезом. Из-под треуха торчали лиловые, с просинью, широко оттопыренные уши.
— Торбай нет, домой пошла, — сказал старик, коверкая слова.
— Скоро вернется?
— Торбай там будет жить. — Казах махнул рукой на восток.
— Где это — там?
— Гурьеп… Торбай большой шаловек стал…
— Что так? — заинтересовался старик Крепкожилин.
— Торбай второй жена берет, Калым берет, баран, берблюд, конь берет.
— Насовсем уезжает?
— Сопсем-сопсем. Большой шаловек Торбай, сопсем-сопсем, — сокрушался казах.
— А промысел как же?
— Вай-вай… торгует, все торгует… Жалко, жалко Торбай.