Старая Франция
Шрифт:
— Будет припекать, да…
Его зовут «фрицем»: это баварец, оставшийся тут с войны. Смешное тело, недоразвитое, все перекошенное. Не в меру тяжелая голова всегда клонится к плечу. Шея, длинная и белая, напоминает ощипанную шею убогих, затравленных птичником куриц. Но глаза полные мечтания и приятное лицо, обрамленное бородой Христа. Он уселся на подножку и поет вполголоса. Поля соломенной шляпы образуют вокруг него нимб. Его золотисто — карий взгляд равнодушно покоится на почтальоне, и улыбка медлит сойти с лица. Он повторяет как во сне:
— Будет
Почтальон снова подходит к Фламару. Артельщик — один у десятичных весов — возится с грузами. Он считает — вслух, чтобы не ошибиться:
— Двести пятьдесят два да двадцать: двести семьдесят два…
На его бараньем лице кожа — словно вареная. Глаза запали между валиком лба и выступом скул; они — круглые, маленькие, голубые и глупые: глупость пьяницы, глупость навязчивой идеи.
— Надо с тобой потолковать, — говорит он, покончив со взвешиванием.
Жуаньо идет за ним в ламповую.
В этом здании для всех, каковым является вокзал, артельщик облюбовал себе керосинный угол. Тут посреди тряпок и ламп с течью он может спокойно жрать и предаваться одолевающей его тоске. Всякий день перед первым поездом он тащит сюда почтальона, чтобы закусить. Жена его бережет: в корзинке всяких припасов всегда хватит на двоих. Жуаньо этим пользуется: вот уже год, как он по утрам не тратится на завтрак.
На доске, перемазанной копотью, Фламар располагает хлеб, бутылку и коробку сардинок, которую вспарывает отверткой. Оба мужчины усаживаются за стол. Снаружи, над дверью задребезжал жидкий звонок.
— Вышел из Мезю, — заявляет Жуаньо.
Древним, уверенным, ритуальным движением зажимают они куски хлеба ладонями левых рук. По очереди — сперва Фламар, потом Жуаньо — подхватывают кончиком ножа лоскуток промасленной рыбы, который распластывают на хлебе. Потом отламывают от краюхи кусок, проворно суют его в рот, и, перед тем как приступить к усердному жеванию, оба непременно оботрут себе рукой бахрому усов.
Артельщик отрывается от еды и нагибается:
— Вбила себе в голову, паскуда, отделать чердак.
Жуаньо с ножом в руке задумывается на мгновенье и спрашивает:
— Чтобы устроить там что же?
— Комнату, говорит. Комнату, которую внаймы сдавать.
Фламар поднимает до уровня груди две руки душителя, которые сплетаются и трещат; потом, помолчав, произносит:
— А я говорю — нет!
Жуаньо из осторожности задерживается на общих местах:
— Тебе бы пришлось, стало быть, брать патент, как сдатчику?
— Не в том дело. Паскуда все разочла, она знает все это лучше, чем ты или я. За покрытием, говорит, всех расходов это даст мне, самое малое, триста, триста пятьдесят франков в месяц. Сам посуди! — Он дает почтальону время оценить его жертву и повторяет сквозь зубы: — Пускай пропадают денежки. Я говорю — нет!
— Ну-у… — выговаривает Жуаньо.
Некоторое время, оборотясь лицом к лицу, они оглядывают друг друга. Можно подумать, что они друг друга ненавидят; а они пытаются только друг друга раскусить. Но людям похитрее Фламара пришлось отступиться от намерения разгадать, что у Жуаньо в башке. Его мохнатая маска фавна никогда его не выдает: глаза — под двойным прикрытием, в тени бровей и в изогнутой щели век; что же касается формы рта, то он раз навсегда упрятался под жандармские усы. Медленно, точно сложная машина, приводящая в движение все свои шестеренки, принимается он снова жевать. Фламар — нет: все это тревожит его так глубоко, что даже еда стала безразлична.
Фламар — бывший пехотный унтер. Гарнизонная девка, на которой он женился, добыла ему службу на железной дороге. Она держит теперь лавку в четырех километрах от вокзала: уединенный домишко на перекрестке трех дорог. Там останавливаются автомобилисты. Ставни всегда полузакрыты. За ними, внутри, чего только, говорят, не творится! «Паскуда» там — одна и может обманывать мужа полный день. Фламар это знает. Изглоданный подозрениями узник железнодорожного расписания — он в своей ламповой готов лопнуть от бешенства. А «паскуда» взялась за дело умеючи: лавка дает большой доход, такой большой, что Фламар, что бы там ни говорил, никогда серьезно и не помышлял отказываться от торговли. Чтобы иметь наблюдение хотя бы за перепиской, он в прошлом году открылся почтальону. Это стоит ему половины утренней закуски. В обмен на завтрак Жуаньо, сообщник осмотрительный, дает ему прочесть время от времени безобидную открытку.
— Проезжие — это еще куда ни шло, — выкрикивает внезапно Фламар, — но если я дам кому-нибудь одному там устроиться, я пропал!
Шея у него побагровела. Взгляд блуждает, описывая круги. Его осаждают видения. Неожиданное кудахтанье вырывается у него из грудищи.
— Он в конце концов отнял бы у меня мою паскуду!
Жуаньо усмехается. Напрасно: как ни остр у него глаз, как ни тонок слух, он не понял, что если у геркулеса дрогнули губы, так это скорее от волнения, чем от гнева, и что его кудахтанье — это горестное рыдание.
Над дверью звонок внезапно смолк. Поезд подходит.
Фламар поднимается, обтирает ножик о хлеб и складывает его.
— Я сказал тебе об этом, Жуаньо, перед твоим отъездом, чтобы ты мог мимоходом потолковать с ней, с паскудой-то.
— Можно, — говорит Жуаньо.
Ему смешно. Он и сам хотел нынче утром заехать в лавку: у него как раз есть для мадам Фламар сообщение, которое надо передать лично.
Открывается застекленная дверь, и начальник станции в застегнутом мундире появляется на платформе.
— Здорово, начальник! — говорит почтальон.
Старик машинально подносит два пальца к козырьку:
— Здравствуйте, Жуаньо.
Он приветлив без фамильярности. Грустный это начальник. Сгорбившись, заложив руки за спину, с острым профилем, напоминающим перед паровоза, идет он по привычке встречать поезд.
Из отделения «Почта» чиновник в одном жилете протягивает в окошко закрытый на замок баул.
Жуаньо передает ему свой.
— Прощай, Бержон! Тебе небось там прохладно!