Старая скворечня (сборник)
Шрифт:
Попивая чай, почтальонша рассказывала. Этой весной, признавалась Мария Михайловна, у нее совсем плохо стало с сердцем. Врачи советовали ехать в кардиологический санаторий. А она взяла отпуск да отправилась в деревню, к матери.
— Выйдешь утром на крылечко, вдохнешь раз-другой — всякие там сосуды сами, без лекарств расширяются, — хвасталась почтальонша. — Ну, а если в лес пойдешь, то и подавно. Ромашки у нас растут — Христом-богом клянусь — больше вот этого блюдца! А ягоды пойдут — можно озолотиться.
— Сеня, запиши адрес! — попросила Аннушка.
Под указку жены Тутаев записал все: и название деревни, и как лучше проехать, и что лучше спрашивать не дом Зазыкиных, а просто — где тут у вас тетя Поля живет?
Ранней весной, через
Остался Тутаев не у дел. Он мучительно переживал свое безделье. Даже в домино пробовал играть с другими пенсионерами, которые с утра собираются во дворе дома, в скверике, и забивают весь день «козла». Но от бездумного стучания косточками становилось еще горше на душе.
Аннушка видела, что муж не находит себе места. В мае, как только установилась теплая погода, жена уговорила его съездить в ту самую калужскую деревню, о которой рассказывала им почтальонша.
Тутаев собрался и поехал. Ехал он туда без особой охоты. Уж сколько раз Семену Семеновичу доводилось ездить по всяким таким злачным местам! Прослышит Аннушка, что там-то, сказывают, грибов или ягод много. Едет Семен Семенович — а там этих ягод или грибов и в помине нет. Лес не то что утоптан, а попросту укатан ногами тысяч ягодников или грибников. Под каждым кустом — пустые бутылки да ржавые консервные банки.
Без особой охоты, но поехал. Тутаев давно уже никуда не ездил, и дорога показалась ему утомительной. В электричке было душно; потом целый час пришлось трястись в автобусе, битком набитом народом. А уж когда он, доехав до Полян, крохотного районного городка, поплелся проселком — совсем упал духом. «Черт бы побрал этих баб! — подумал Семен Семенович. — Наговорят, натреплют. Протаскался вот весь день понапрасну».
Но вот Тутаев поднялся на взгорок.
Остановился.
Перед ним лежала деревенька. Десятка полтора изб одним рядком, вразнобой, разбросаны вдоль горбатого увала. Возле изб — низенькие котухи и сараюшки, крытые соломой; покосившиеся плетни и заборы. Почти вплотную к заборам подступали озими, уже начавшие выходить в трубку. Справа от дороги, на отшибе, виднелся большой, скособочившийся сарай — ферма. По пустырю бродили коровы.
Сразу же за фермой дорога свернула в проулок. По обе стороны его росли старые ракиты. Их кроны почти смыкались над головой; в проулке было тенисто и прохладно.
Сторонкой, мимо покосившихся плетней Тутаев шел проулком, приглядываясь к незнакомой деревеньке.
4
Он и теперь шел этим же проулком, и воспоминания о том дне, когда все это впервые предстало перед глазами, невольно преследовали его.
Был яркий майский день. Цвели ракиты; медово-приторно пахли свисавшие с их гибких побегов сережки, жужжали над головой пчелы. Приглядываясь, Семен Семенович вышел тогда на деревенскую улицу. Перед ним, загораживая проулок, стоял низкий кирпичный дом. Дом был старый, просторный; он походил на церковную сторожку: ни деревца, ни крылечка перед входом. Своды над окнами потрескались, труба наклонилась, скособочилась. Однако, несмотря на ветхость, дом был совсем недавно побелен, и это придавало ему опрятный и веселый вид.
Тогда Семен Семенович с удивлением глядел на это странное жилище.
Теперь он знал, что это «белый дом». В Америке, в столице ее Вашингтоне, есть Белый дом, где живет и работает президент, ну и в Епихине тоже. Тоже есть свой «белый дом». Вся разница только в том, что обитатели вашингтонского Белого дома время от времени меняются, а в епихинском «белом доме» бессменно почти столетие жила Аграфена Денисова.
Теперь Семен Семенович улыбнулся находчивости и остроумию епихинцев, а тогда он с недоумением оглядел это странное жилище и свернул влево. Сразу же за углом «белого дома» дорога круто сворачивала вниз. Опасаясь свалиться с обрыва, Тутаев прошел улочкой к одинокой мазанке. У самой мазанки, в тенечке, виднелась скамейка. Он подошел к ней, остановился, глянул с обрыва.
Внизу, куда круто сворачивала дорога, поблескивала речка. Она шумно бежала по каменным перекатам, серебрилась и слепила глаза быстрыми струями. За рекой ярусами — все выше и выше, до самого поднебесья, — высился лес.
Тутаев остановился на краю обрыва пораженный. Такого радостного удивления и восторга перед царством природы он не испытывал за всю свою жизнь.
Глинищи, его родное село, жалось к покатым берегам оврага. Ни речки, ни лесочка вокруг. Сколько раз мечталось — особенно в последние годы — пожить вот так, на воле, чтоб непременно были река и лес, чтоб можно было встать ранним утром и босиком по мокрому от росы лугу спуститься к реке, заросшей водяными лилиями; умыть лицо в холодной воде, постоять, наблюдая за тем, как ходят по песчаному дну стайки шустрых пескарей…
И, видимо, потому, что долго мечталось об этом, вид, открывшийся Тутаеву, так поразил его. Тут было все: и замечательная речка с перекатами и омутами, заросшими водяными лилиями, и лес, и тишина.
Окна изб обращены были к речке, смотрели на эту красоту. Перед избами — не выбитая, не исполосованная шинами грузовиков, а лишь слегка примятая босыми ногами ребятишек мурава.
Улица протянулась вдоль всего обрыва. А за обрывом, к речке, — косогор.
Слева от «белого дома» косогор был круче. Тут он почти отвесно спускался к самой воде. Как где-нибудь в ущелье, меж сопок. Посреди обрыва торчали каменные глыбы, поросшие мхом, и росли дубы, кроны которых чернели в пропасти. Справа река отступала, и косогор, повторяя ее капризный изгиб, вытягивался дугой к лесу. Поэтому в той стороне скат был пологим. И этот пологий скат к реке — нетронутый, как альпийский луг, — весь был усыпан цветами. Сверху, с косогора, цветы эти, росшие кучно, всполохами, были похожи на пятна мозаики, причудливо разбросанные по зеленому фону луга.
В зависимости от времени года пятна эти меняли свою окраску. В середине мая, когда Тутаев увидел косогор впервые, по ярко-зеленому ковру его, полого спускавшемуся до самой реки, желтели козелики. Видимо, в недалеком прошлом весь косогор этот был покрыт лесом, и лесные цветы не успели еще перевестись. На солнцепеке, на бугристых увалах, ранее других мест освободившихся от снега, козелики росли жирные, стеблистые, с крупными цветами-колокольчиками.
Медово-приторный аромат цветов при каждом дуновении ветра ощущался и здесь, наверху.
Но вот прошла неделя-другая, не успели еще отцвести и завянуть козелики, как весь луг дружно покрывается одуванчиками. В полдень глянешь на косогор — весь он словно золотом горит-переливается. И река вся внизу тоже пламенеет. До самого позднего лета над деревней носится пух отцветающих одуванчиков. Белыми пушинками облеплены жердочки заборов, стены мазанок, ветер заносит их в подойники, когда бабы доят в лугах коров.
В жару весь косогор пестрит фиолетовыми размывами. Это цветут липучки. Жирные, стеблистые, словно иван-чай где-нибудь в пригретых солнцем забайкальских распадках, побеги липучек достигают метровой высоты. Фиолетово-матовые цветы их особенно хороши в знойный, яркий день, когда, слегка утомленные солнцем, они опускают к земле свои цветы, а ветер шевелит ими, наклоняя то в одну, то в другую сторону — и тогда при каждом дуновении его меняется окраска косогора. Порыв — и вся луговина становится розовой; еще одно движение ветра — и косогор кажется фиолетовым.