Старая скворечня (сборник)
Шрифт:
Но что такое? Ни узкого проулка, ни ракит, ни «белого дома».
Учительницу привозят в какое-то большое село. Мостовая, мощенная булыжником, двухэтажная школа, Дом культуры, магазин.
Тутаев склонился к Аннушке.
— Что-то не то! — сказал он. — Ты узнаешь чего-нибудь? Я ничего не узнаю.
— Рано еще. Снимают-то по сюжету.
И верно: наконец-то появился знакомый сюжет. Вот мосточек через реку. Молодой тракторист, опершись на перильца, бросает голавлям хлебный мякиш. Возвращаясь из леса, мимо проходит учительница с ребятами. Остановилась, наблюдая за тем, как шустрые рыбки, выныривая из глубины, хватают
— Глядите, глядите, Быстрица! — Тутаеву казалось, что он говорит шепотом, но оказалось, что вслух. На него зашикали со всех сторон; Семен Семенович вобрал голову в плечи и сидел, ни на миг не спуская с экрана своего напряженного взгляда.
Тракторист и учительница идут лугом. Белоголовые ромашки волнуются на ветру, порхают бабочки; на фиолетовых кашках сидят пчелы.
Тропинка вьется по лугу и вдруг начинает подниматься в гору.
Тутаев узнает епихинский косогор. Семен Семенович замирает весь в ожидании. Ему кажется, что вот сейчас, через кадр-другой, он увидит весь косогор и край неба над ним, и там, вдоль всей кромки горизонта, на фоне голубого неба, как зубцы тесового забора, — соломенные крыши мазанок и покосившиеся избы, и среди них, в том самом месте, где тропинка взбегает на вершину, — «белый дом» Аграфены Денисовой.
Семен Семенович оборачивается к своим сослуживцам. У него приготовлена для них новость. Он хочет им сказать: «Глядите, вон мой дом. Я его купил!»
От напряжения у Тутаева все пересыхает во рту. Однако волнуется он понапрасну. Зрители видят только цветущий косогор. Он горбат. Он изогнут, словно тетива лука. И от нижнего среза и до самого верха по этой тетиве колышется на ветру море белых ромашек. Порхают бабочки и пчелы…
Миг. Еще один кадр. Еще! Нет. То что дальше — там, за косогором, — то не входит, не укладывается в кадр.
Переволновавшись без причины, Тутаев устало откидывается на спинку кресла. Он молча досматривает картину, и даже сцена свадьбы, которую снимали при нем, и вид избы, срубленной братьями Кубаркиными, — избы, с которой было связано столько радостей, надежд и разочарований, — даже вид этой избы не вызывает в нем никаких эмоций: ни оживления, ни радости, ни грусти из-за того, что мечты его не осуществились.
Когда вновь в зале вспыхнул свет люстр, Тутаев встал, потянулся и, нехотя зевая, надвинул на голову шапку, которую он весь сеанс держал на коленях. Семен Семенович посторонился, чтоб пропустить вперед сослуживцев и жену. Полагалось, хотя бы ради приличия, спросить друзей о впечатлении, произведенном фильмом: понравился ли? Хороши ли пейзажи? — но Тутаев даже и этого не спросил.
— Дядь Сень! — окликнули его из зала.
Тутаев оглянулся.
Двумя рядами выше какая-то девушка махала ему рукой. Пушистая мохеровая шапочка, шубка с белым воротником. Рядом с ней — молодой человек в модной куртке на «молнии».
— Кто это? — спросил Тутаев у жены.
— Да это… Галя!
— Галя?! — Семен Семенович от неожиданности не сразу вспомнил, о какой Гале идет речь.
Они прошли по рядам к выходу, и через минуту Галя Зазыкина и Слава-шофер уже пожимали им руки.
— Здравствуйте, Семен Семенч! Здравствуйте, Анна Павловна! — выпалила Галя. — Вы видели Славика?
— A-а где? — не сразу нашелся Тутаев.
— Не видели?! Ведь это Славик сидел за рулем машины, в которой подъехали молодые к своему дому. Ах, как жаль! Ну, еще раз
— Да, да… — рассеянно повторял Тутаев; он не разделял восторга Гали, но и не хотел ее разочаровывать. — Как вы живете?
— Хорошо!
— Ну что, Галя, вы уже стали коренной москвичкой?
— Нет еще. Приехала на сессию. Надо бы сидеть и готовиться к зачетам, а Славик вот утянул в кино.
— A-а… — только и сказал Тутаев. Семену Семеновичу не хотелось ничем выдавать свое отношение к тому, о чем она рассказывала, и это неопределенное «а-а» вырвалось у него помимо его воли.
— Дочка ходит в садик, — продолжала Галя. — Не хочется ее срывать.
Слава взял Галю под руку и прижал к себе.
— Я приехала, а он уезжает.
— На съемки?
— На съемки.
У выхода из зрительного зала, теснимые публикой, стояли друзья Тутаева. Долго разговаривать было неприлично, и Семен Семенович, потоптавшись, двинулся к выходу. Следом пошли и Галя со Славкой.
Они вышли из душного зала, и на них сразу же дохнуло свежестью. На улице был поздний вечер. Заря, полыхавшая два часа назад, погасла; повсюду: и на Пушкинской площади, и на Тверском бульваре, и вдоль всех тротуаров — горели бледные электрические огни. Из-за этих желтых пятен не видать было звезд — ярких и высоких в эту вешнюю пору.
КОСОЙ ДОЖДЬ
1
От дорожки, ведущей с кладбища, кто-то крикнул: «Иван Антонович! Пошли! Не убивайся, все там будем». Но по бокам дорожки росли кусты сирени, и из-за кустов не видать было, кто звал, да он и не слыхал толком: может, показалось даже, что звали. «Как хорошо, что Лена умерла весной, когда много живых цветов», — подумал Иван Антонович.
«Хорошо…», «Умерла?!» — вдруг мысль эта поразила его.
Умирать всегда нехорошо, тем более неестественна смерть весной, когда все стремится к жизни. Но Лена выбрала себе весну. Она не хотела, чтобы на могилу ее возлагали венки из искусственных цветов.
«Понавесят вот этих обручей, — говорила она, когда им случалось бывать на кладбище, и, кивнув на поржавевшие остовы венков с выцветшими лоскутами бумажных листьев, добавляла с грустью: — Летом от солнца, а зимой от снега… Краска с бумаги слетит, ленты висят бесцветные.
Бр-р!.. — Лена вздрагивала от неприязненного чувства и добавляла тихо — Не хотела бы я умереть зимой. Одни неприятности людям. И осенью не хотела б… Уж если придет черед, то лучше б весной…»
Тогда Иван Антонович не принимал все эти разговоры всерьез: известно, женщины сентиментальны. Какая разница в том, что тебе положат на могилу — живые цветы или бумажные лоскуты? Один черт! Но теперь лишь одно воспоминание об этом потрясло его. Лена умерла той самой порой, которую любила и сама как бы выбрала, — и это поразило его. Она хотела, чтоб могилу ее засыпали живыми цветами. А он, живой, стоял над ее могилой и думал: «A-а, пусть будут лоскуты, пусть ржавые обручи! Лишь бы видеть эту весну, и осень и зиму… и еще зиму…»